Алексей Слаповский - Анкета. Общедоступный песенник
Но, Бог миловал, Алексина, болея, конечно, как все дети, потихоньку росла, росла — и выросла.
Геннадий Николаевич давно уж перестал терзаться проблемой обязательности отцовской любви, он любил Алексину беззаветно… Звали ее Алюшей, Алечкой, Алькой. Сама Алексина, пошедши в школу и своим именем недовольная, назвалась Алиной — хотя и это имя не очень жаловала, но другого, близкого по звучанию, не отыскалось. К этому ее имени привыкли и одноклассники, и педагоги, под этим именем она даже в классных журналах была записана.
Вот она-то, Алексина, самый яркий пример того, как вести себя не так, как принято в кругу людей, среди которых вы находитесь.
Когда классная наша руководительница, Ирина, допустим, Ильинична, проводила беседу на тему морального облика советского молодого человека, постоянно повторяя, что надо уметь найти, с кого взять пример, Алексина подняла руку и скромно сказала:
— Можно я буду брать пример с вас?
Ирина Ильинична встревожилась.
— В каком смысле?
— Во всех. Буду курить, как вы, замуж второй раз выйду. За женатого тоже человека.
Я, помню, даже голову опустил.
Конечно, я знал, как и другие, что Ирина Ильинична курила и что у нее вторая семья, но… как бы объяснить… Пожалуй, вот как: в моей детской (или, пусть, подростковой) психологии существовало как бы две Ирины Ильиничны. Одна где-то там действительно курит и на ком-то там второй раз женится. Но та же, что входит в класс — это совсем другая Ирина Ильинична, это — Учительница, очень взрослая, почти пожилая, почти старая. Было же ей двадцать шесть лет, как я потом узнал.
Тут вещи известные: особенности детского восприятия. Подобно тому как я удивился, увидев рядом с Гафой мать, потому что это неожиданно объяснило мне, что он такой же человек, как и я. Или, помню, в первом или втором классе, войдя в школьную столовую, я впервые увидел, как моя учительница сидит за столом и ест. Я был поражен. Она ест — как все люди едят, как я ем! Обладая, если так можно выразиться, неудержимой инерционностью мысли, я тут же подумал, что учительница, пожалуй, делает и другое, свойственное всем обычным людям. Ну… Ну, спит, например, — то есть, где-то там у себя дома раздевается, ложится в постель…
Потом эта оторопь прошла, детское сознание умеет защищать себя, и я, открыв, что моя учительница тоже человек, все-таки сумел это призабывать, и она оставалась недоступной и недосягаемой — Учительницей. Это сохранялось во мне долго. Алексина же довольно рано поняла, что учителя тоже люди — и почему-то вследствие этого открытия стала относится к ним снисходительно, с иронией, словно узнала их уязвимое место.
И вот она задала свой вопрос. Покрасневшая Ирина Ильинична сказала:
— Как не стыдно, Алина, повторять какие-то глупые сплетни?
— Сплетни — это когда о чем-то плохом. А мне нравится, что вы курите. Я и сама курю. Мне нравится, что вы у другой женщины мужчину отбили. Я видела его, красивый мужчина, вы молодец. Я хочу тоже добиваться своего.
Ирина Ильинична так растерялась, что мне стало жаль ее.
— Ты говоришь пошлые вещи, — наконец вымолвила она.
— А что такое — пошлые вещи?
— Ну, хватит! — вспомнила Ирина Ильинична о своем праве учительницы прекращать любой разговор в том месте, где она сочтет нужным. И добавила: — Рано вам о таких вещах думать!
И опять покраснела. Она ведь — я видел это — была женщина умная и тонкая, но ют почему-то почувствовала себя глуповатой и усредненной представительницей учительской службы. Ведь на самом деле она знает, что вовсе не рано нам о таких вещах думать. На самом деле она бы не прочь о таких вещах поговорить — и это, может быть, самая интересная для нее тема, а вовсе не та, которую она обязана осветить, будучи в жанре классной руководительницы.
И Алексина тоже все это в ней видела, но ей не хватило милосердия — что я не смею осуждать, зная теперь, что она и себя не жалеет.
— Почему же рано? — спросила она голосом превосходства. — Может быть, мы кое в чем даже лучше вас разбираемся. Как вы считаете?
— Я считаю… — повысила голос Ирина Ильинична, как и следовало это сделать учительнице в такой ситуации, но сформулировать, что она считает, не смогла, она стояла вконец растерянная и боялась взглянуть на эту странную девочку, которая, кажется, и впрямь разбирается кое в чем получше ее.
А я, сознавая жестокость Алексины, я смотрел на нее с любовью — как и многие другие.
И Ирина Ильинична вдруг заплакала.
Она заплакала и вышла из класса, а тут и звонок…
Ирина Ильинична была не из тех, кто бежит сразу жаловаться к директору или завучу, но другие учителя жаловались на Алину частенько.
Естественно, первым звуком административной души было: звать родителей. Но Алексина спокойно и твердо говорила, что не видит причины нервировать родителей по пустякам. Учится она хорошо, что же касается ее личных слов и ее личного поведения, она вполне в состоянии сама нести за все ответственность. И даже директор, бывший раньше, поговаривали, тоже директором, но в какой-то чуть ли не тюремной школе, директор, одного взгляда которого хватало, чтобы в шумном коридоре перемены воцарялась тишина, директор, собственноручно скрутивший ворвавшихся в школу с веселым, но жестоким боем троих пьяных балбесов призывного возраста, директор, не терпящий ни единого слова возражения, директор Игнат Петрович Чекуреков перед Алексиной — пасовал. Нет, он говорил с ней не краснея, говорил твердо и сильно, как привык, но с недоумением чувствовал, что все это не действует и — главное — он чуть ли не впервые не знает, как поступить, потому что, стоит ему две минуты поговорить с Алексиной, как ему кажется, что она действительно права — ведь учится хорошо, а слова и поступки… — да ничего, в общем-то, особенного…
О, Алексина это умела и умеет, это дар ее природный: каждый, кому она прямо и насмешливо заглядывает в глаза, тут же побежден и уверен в правильности всего, что она говорит и делает. В любой монастырь, куда приходилось ей попадать, она именно спокойно входила со своим уставом, и очень скоро обитателям этого монастыря казалось, что их устав не годится, а единственно правилен — ее устав.
Это, правда, не касается ее друзей, среди которых каждый сам себе свой монастырь. Они с удовольствием друг другу противоречат, и получается, что, ведя себя в остальной жизни так, как не принято, собираясь у Алексины, ведут себя как принято — поскольку у нее принято все.
Я, повторяю, хожу к ней каждую субботу, она живет в маленькой квартирке возле драмтеатра, эту квартирку подарил ей последний муж, он же, ставши большим дельцом, снабжает ее регулярно деньгами и примерно раз в три месяца приезжает пьяный на большой черной машине, без охраны, ничего не боясь, проходит, не раздеваясь, плачет, ругается и просит ее выйти за него замуж второй раз, потому что не хочет он длинноногих девочек, которых у него миллион, не хочет он тридцатилетних зрелых красавиц, которых у него два миллиона, а хочет он только Алексину, которой под сорок лет, но которая моложе и лучше всех женщин на свете.
Алексина молча выслушивает, укладывает его спать, а утром молча выпроваживает. Она знает, что стоит ей согласиться, он, став мужем, тут же откроет счет второму миллиону длинноногих девочек и третьему миллиону зрелых красавиц. Деньги же берет у него спокойно, вот уже восемь лет нигде серьезно не работая. Плетет — больше для души, чем для заработка, стульчики и креслица из лозы, которую привозит ей научивший ее этому второй муж — Засонов, художник-предметник, как он себя называет, то есть, человек, творящий штучные и неповторимые предметы быта. Вся квартира Алексины обставлена этими предметами, да еще книгами, в том числе антикварными, — это осталось от мужа первого, Сергея Качаева, который был страстный книжник, букинист известный, авторитетный, его серьезные знатоки Москвы и Питера в лицо знали, но потом с ним что-то случилось, он отдал Алексине все свое богатство, а сам перестал не только собирать книги, но и читать их. Не читает он и газет, не смотрит телевизор, когда при нем заходит разговор о текущем моменте, он торопливо просит не продолжать или дождаться его ухода. В силу этого он умудряется не знать ничего о том, что на устах у всех.
Правда, мне кажется, тут больше игры, чем истины, ведь наши улицы таковы, что, пройдя по любой, обвешанной листовками и плакатами, годами треплющимися на столбах и заборах, ибо их приклеивают каким-то особенным клеем, претендующим на качество вечности, невозможно не насытиться знаниями о происходящем в городе, стране и даже в мире. Впрочем, Качаев ходит, глядя перед собой и чуть вверх, так что, возможно, и не видит ничего постороннего, он ходит прямо и высоко в длинном кашемировом пальто, черной широкополой шляпе и черных туфлях — брезгливо переступая через лужи.