Тони Моррисон - Самые синие глаза
Зимой Полин обнаружила, что беременна. Когда она сказала об этом Чолли, он, к ее немалому удивлению, обрадовался. Он стал меньше пить и чаще приходить домой. Между ними снова возникли те отношения, какие были в начале семейной жизни, когда он спрашивал, не устала ли она, не хочет ли чего-нибудь вкусного. Успокоившись, Полин оставила работу и вернулась к домашнему хозяйству. Но одиночество из этих двух комнат никуда не делось. Когда зимнее солнце освещало отслаивающуюся зеленую краску на кухонных стульях, когда в кастрюле варилось мясо, когда она целыми днями слышала только шум машины, доставляющей мебель в магазин на первом этаже, она думала о родном доме, о том, что и там она была одна почти все время, но теперешнее ее одиночество совсем другого рода. Потом ей надоело разглядывать зеленые стулья и грузовики; она стала ходить в кино. Там, в темноте, пробуждались ее воспоминания, и она возвращалась к своим юношеским мечтам. В кино, вместе с идеей романтической любви, ей преподнесли и другую — идею физической красоты. Возможно, это две самые разрушительные идеи в истории человеческой мысли. Оба эти представления рождались из зависти, разрастались от неуверенности и заканчивались разочарованием. Приравняв физическую красоту к достоинству, она обнажила свой ум, отгородила его и собрала в кучу все, за что можно было себя презирать. Она забыла о вожделении и мало обращала на него внимания. Она решила, что любовь — это взаимное притяжение, а романтичность — цель духа. Это стало для нее источником самых разрушительных эмоций, когда обманываешь любовника и пытаешься лишить свободы возлюбленного, ограничивая ее всеми возможными способами.
После своего «обучения» в кинозале она, глядя на чье-нибудь лицо, непременно относила его к какой-либо категории на шкале красоты, идеалы которой восприняла с экрана. Именно там были темные леса, пустынные дороги, речные берега, нежные, понимающие глаза. Никто там становился всем, слепые прозревали, хромые и увечные отбрасывали костыли. Там не было смерти, а люди двигались под звуки музыки. Черно-белые образы создавали волшебную целостность, возникающую в луче света, который лился на экран сверху из-за спины.
Это была очень простая радость, но так она научилась любить и ненавидеть.
«Я только тогда и была счастлива, когда ходила в кино. Всегда туда ходила, когда была возможность. Приходила рано, еще до начала. Свет выключали, становилось темно. Потом экран загорался, и я оказывалась прямо внутри фильма. Белые так хорошо ухаживали за своими женщинами, все жили в больших чистых домах, с рукомойниками прямо в туалете. Эти фильмы мне столько удовольствия доставили, что домой возвращаться стало тяжело, тяжело глядеть на Чолли. Не знаю. Помню, раз я пошла смотреть Кларка Гейбла и Джин Харлоу. Я сделала прическу, как у нее на фотографии в журнале. Челку набок, с прядью на лбу. Вышло похоже. Ну, почти похоже. Так вот, я пришла в кино с такой прической и прекрасно провела время. Потом я решила, что все равно пойду смотреть его еще раз, и встала, чтобы купить конфет. Села обратно, откусила большой кусок, и вдруг у меня изо рта выпал зуб. Я чуть не расплакалась. У меня были хорошие зубы, ни одного гнилого. Даже не знаю, как тогда справилась. Представьте, я на пятом месяце, пытаюсь выглядеть как Джин Харлоу, а у меня выпадает передний зуб. Вот с того все и началось. Я просто перестала о себе заботиться. Заплела себе косу сзади и стала вот такой уродиной как сейчас. Я еще заглядывала в кино, но дела шли все хуже. Я хотела вернуть зуб. Чолли шутил надо мной, мы снова стали ссориться. Я пыталась его убить. Он меня сильно не бил, наверное потому, что я была беременна, но ссоры как начались, так и продолжались. Он доводил меня до бешенства, сильнее, чем обычно, и я не могла не поднимать на него рук. Я родила ребенка, мальчика, а потом снова забеременела. Но это уже было не так, как я раньше думала. Наверное, я их любила, но, может, из-за отсутствия денег или из-за Чолли, они только прибавили мне беспокойства. Иногда я ловила себя на том, что кричу на них, бью, мне было их жалко, но я не могла остановиться. Когда я родила второго ребенка, девочку, то, помню, сказала, что буду любить ее, какая бы она ни была. А была она как черный волосатый мячик. В первый раз я не пыталась специально забеременеть. А во второй — пыталась. Может, потому, что одного я уже родила и второго рожать не боялась. Чувствовала я себя хорошо и думала только о ребенке. Когда он был еще внутри, я с ним разговаривала. Мы были как лучшие друзья. Когда вешала белье, то знала, что ребенку вредно, когда я тяжести таскаю. И я говорила: ничего, потерпи, сейчас вот повешу эти тряпки, не брыкайся, скоро закончу. Он и не брыкался. Или, например, сидела, мешала что-нибудь в кастрюле, готовила чили и разговаривала с ним. Самый обычный разговор. До родов я чувствовала себя хорошо. Отправилась в больницу, когда подошло время. Мне так было спокойнее. Я не хотела рожать дома, как первого, мальчика. Меня положили в большой комнате, где было много женщин. Начались схватки, но не сильные. Меня пришел осмотреть старик доктор. У него с собой было много разных специальных штучек. Он надел перчатки и смазал мне между ног каким-то желе или кремом. Когда он ушел, пришли другие доктора. Один пожилой и несколько молодых. Пожилой учил молодых обращаться с роженицами. Показывал, что да как. Когда они подошли ко мне, он сказал: вот женщина, с которой у них не будет проблем. Они рожают быстро и без боли. Как лошади. Кое-кто из молодых улыбнулся. Они осмотрели мой живот и между ног. Никто мне ничего не сказал. Только один на меня взглянул. В лицо, я имею в виду. Я тоже посмотрела прямо на него. Он опустил глаза и покраснел. Думаю, он понимал, что я все же не лошадь. Но остальные, они не понимали. Они ушли. Я видела, как они разговаривают с белыми женщинами: „Как вы себя чувствуете? Ожидаете двойню?“ Обычные вопросы, но все же хоть какой-то разговор. Хоть какое-то внимание. Я начала злиться и обрадовалась, когда схватки стали сильнее. Обрадовалась тому, что есть, наконец, о чем подумать. Я ужасно стонала. Мне не было так больно, как я показывала, но хотелось, чтобы люди не считали, что родить ребенка это как облегчить кишечник. Мне больно так же, как и белым женщинам. И то, что я раньше не кричала и не орала, не означало, что мне не больно. О чем они думали? Что если я знаю, как родить ребенка без суеты, у меня и задница не болит, как у них? К тому же, тот доктор и сам не понимал, что говорит. Он никогда не видел, как кобылы жеребятся. Кто сказал, что им не больно? Люди так думают только потому, что лошади не могут плакать? Потому, что она не может им сказать? Если бы они посмотрели ей в глаза, увидели бы, как они закатываются, какие они печальные, то поняли бы. Так вот, я родила. Большую крепышку. Она выглядела иначе, чем я думала. Я так много с ней разговаривала, что уже представила, какой она будет. Когда я ее увидела, она была похожа на фото мамы в детстве. Вы знаете, кто это, но схожесть не полная. Мне принесли ее покормить, и ей понравилось тянуть меня за сосок. Она быстро сообразила, что делать. Сэмми было тяжело кормить. А Пекола будто все знала заранее. Умницей была. Мне нравилось на нее смотреть. Они издают такие жадные звуки. Глаза всегда мягкие и влажные. Как у щенка или умирающего человека. Но я знала, что она уродина. На голове красивые волосики, но Боже мой, какая же она была страшная».
Когда Сэмми и Пекола еще были маленькими, Полин снова пошла работать. Она стала старше, для фильмов и мечтаний не оставалось времени. Пришла пора собирать камни, связывать там, где раньше связывать было нечего. Эту необходимость ей дали дети, да и сама она больше не была ребенком. Она росла, и процесс ее становления был таким же, как у большинства из нас: она ненавидела то, чего не понимала, или то, что ей мешало; она приобретала те добродетели, которые давались легко, отводила себе определенное место в окружающем мире и возвращалась к тем далеким беззаботным временам лишь за добрыми воспоминаниями.
Как кормилец, она взяла на себя всю ответственность за семью и вернулась в лоно церкви. Сперва она переехала из двух верхних комнат на первый, более просторный этаж, где раньше располагался магазин. Она примирилась с женщинами, которые терпеть ее не могли, став более нравственной, чем они; она отомстила себе за Чолли, заставив его предаваться слабостям, которые ненавидела сама. Она ходила в церковь, где нельзя было шуметь, стала завсегдатаем общинных собраний и вступила в Дамский кружок. На молитвенных встречах она вздыхала, оплакивая заблудшего Чолли в надежде, что Господь поможет ей воспитать детей и оградить их от грехов отца. Она больше не говорила «видала», а вместо этого говорила «увидела». У нее выпал еще один зуб; она гневалась на крашеных женщин, которых заботили только наряды и мужчины. Чолли как модель грешника и неудачника был ее терновым венцом, а дети — крестом.