Михаил Бутов - Свобода
Перемена на бездорожье не особенно осложнила нам жизнь: крепко скованный наст отлично держал — глубже чем по щиколотку ноги не погружались. Со следующего холма действительно открылось озеро.
Нам нужно было пересечь его по диагонали. Издали озеро представлялось сильно вытянутым в длину, зато довольно узким. Но когда мы вышли на середину, у меня по-настоящему захватило дух.
Прежде вездеходка все ныряла из овражка в овражек или лес в большей или меньшей степени заслонял панораму. А тут на километр самое малое куда ни глянь был только ровный ледяной стол.
Деревья по берегам и редкие взобравшиеся на самые склоны стали будто черная тонкая штриховка — обозначился истинный масштаб, как бы размерность гармонии. И совершенная, мертвая тишина.
Время, которое я принес с собой, размеченное гулкими толчками пульсирующей крови, зависло и оседало — как изморозь, как поднятая куропаткой снежная пыль. Пока я стоял, пытаясь соотнести себя с этим суровым величием, Андрюха успел достаточно далеко оторваться. Очнувшись, не сразу отыскав глазами его уменьшившуюся фигурку, я в короткий миг сполна прочувствовал, каково остаться здесь в одиночестве. Позвал — звук не длился, тишина тут же смыкалась. Бросился догонять — и старался вести лыжи с нажимом, чтобы звонче хрустела под стальным кантом ледяная крошка.
Не знаю, как Андрюху, а меня сумерки застигли врасплох. Как-то я упустил из виду, что день здесь должен оказаться значительно короче, нежели на широте Москвы. К тому же Андрюхины железные клятвы: ночь будем встречать у огня и под крышей… Ну и где этот огонь, где эта крыша? И как мы пойдем дальше? Темнело от минуты к минуте. Фонаря не было. То есть сам фонарь Андрюха взял, но забыл батарейки. Да и много ли фонарем высветишь в чистом поле?
Мы уже бегом бежали вдоль берега, сперва в том же направлении, что и раньше, потом повернули обратно, — Андрюха метался, не находил знакомых ориентиров, зло молчал. Но темнота так и не сгустилась до полной непроглядности. Вроде бы не было никакого света, чтобы отражался от снега: пасмурное небо, ни звезд, ни луны — однако основные детали ландшафта, даже дальние, читались ясно. Наконец Андрюха отстегнул саночную шлею, скинул рюкзак и уселся на него. Привал.
— Хорошо, — признался он, — я перепутал. С той стороны плохой обзор. Нам, пожалуй, вон туда… — и указал палкой в самый конец озера, где впадала, наверное, маленькая речка или ручей: берега сходились под острым углом в аппендикс. — Видишь просеку?
Ни черта я не видел. Елки и елки. Черная полоса на призрачно-белом. Но кивнул.
— Ага, — сказал Андрюха, — стало быть, я не ошибаюсь. Взберемся по ней — и дома. Есть хочешь?
— Конечно.
— Ничего. Через час будем там. Заделаем праздничный ужин…
Ровно через три минуты начался буран.
Раскадровка: ветер нас еще не достиг, тихо, но я замечаю, что на озере взвиваются надо льдом смерчики; пару раз колючая крупа летит нам в лицо залпами — будто пригоршнями, с руки; Андрюхин крик мне слышен еле-еле, пурга сечет по глазам, мы вцепились друг другу в одежду и боимся потеряться, если отпустим.
И происходит все это куда быстрее, чем успеваешь что-нибудь сообразить.
Вслепую, по памяти, мы отползли к ближайшим деревьям и кое-как растянули между ними палатку. Выдернув на ощупь из рюкзаков нужные для ночлега вещи, прочую поклажу бросили как попало снаружи — только лыжи воткнули стоймя, отметить место. Накидали на брезентовый пол запасную одежду, втиснулись по пояс вдвоем в один спальник и лежали обнявшись. Когда поднялась метель, температура, скорее всего, как обыкновенно бывает, резко прыгнула вверх — маловероятно, чтобы нам удалось продержаться так, без движения, на прежнем морозе. Мы не спали, понятно, — этот сон мог бы легко перейти в вечность, — но почти не разговаривали. Жгли одну за другой маленькие, для торта, свечки.
К полуночи догорела последняя. И кончились сигареты. Я думал о еде. Спохватился и поделил оставшийся в кармане сахар. До утра о вылазке не могло быть и речи. Я не упрекал Андрюху вслух, но про себя не стеснялся в выражениях. Ладно я, чайник, но почему он, опытный, тоже поддался панике и не догадался сразу забрать с собой в палатку мой рюкзак: в нем колбаса, консервы, курево… В общем, второй подобной ночи мне не выпадало ни до, ни после. И двенадцать часов (если не больше), половину которых мы провели во мраке и состоянии близком к анабиозу, я запомнил не в протяженности, но как единое застывшее мгновение, мучительно неспособное разрешиться в другое.
Хотя вьюга прекратилась еще затемно, мы не выходили, дождались рассвета. Тут уж я позволил себе поинтересоваться у Андрюхи (и зря — он обиделся), как бы мы выглядели, по его мнению, без палатки, которую он обозвал давеча лишним грузом. Потом долго выкапывали из-под свежих сугробов свое широко рассыпанное во вчерашней суматохе имущество. Обошлось малыми потерями. Пропал нож — но мы установили, что в большинстве случаев его можно успешно заменять пилой. А также бутылка «Бисквита» в коробке. Ее судьба занимала мои мысли, когда, вскипятив на сухом лапнике котелок чая и зажарив в огне по толстому куску мяса величиной с блин, мы направились вновь через озеро. Коробка цветастая, яркая. Мы вытоптали, пока собирались, солидный круг, и, окажись она в его пределах, невозможно было бы просмотреть. Если не леший ее унес — значит, откатилась ночью слишком далеко в сторону и теперь где-то надежно похоронена до лета, покуда не растопит снег. А летом… Я живо представлял какого-нибудь геолога или там егеря, бредущего с ружьишком, в поту и комариных укусах, берегом, по болоту — ведь наверняка здесь болото. На куцем пригорке, где мы ночевали, он снимает военного образца вещмешок, трет поясницу, справляет нужду и присаживается на корточки подымить папироской. Привлеченный необычным сочетанием красок в траве, делает гусиный шаг, рассчитывая на крупную ягоду или крепкий гриб. Я строил гримасы, воображая, как будет меняться, по стадиям, его лицо. Он видит коробку. Рисунок на коробке. Пробует коробку на вес. Открывает и находит содержимое соответствующим рисунку. Сворачивает пробку — в бутылке отнюдь не керосин… Немудрено тронуться умом. Особенно от приложенных конфет — пускай их и подъедят к тому времени разные жучки-червячки…
Не было в конце озера никакой просеки. Андрюха принял за ее начало разрыв в ельнике, нерукотворную полосу, голую первые пятьдесят метров, но дальше поросшую переплетенными кустами.
Местность здесь поднималась круче, чем где-либо до того. На озере я знал впереди близкую цель, да и мои фантазии хорошо отвлекали от дороги. Но вот стало очевидно, что мы заблудились, — и сразу напомнили о себе и бессонная ночь, и постоянный холод, и усталость от вчерашнего перехода. Я будто вдвое потяжелел и вдвое же ослабел. Теперь каждое скольжение лыжи давалось мне ценою преодоления чего-то в себе — и с каждым убывала потребная на это сила духа. Я не то что не хотел еще одной холодной ночевки — я откровенно ее боялся. А положение виделось мне безвыходным — какие мы имели альтернативы? Возвращаться назад, на станцию? Теоретически мы могли бы еще успеть туда, где оборвалась вездеходка, — а с нее и в темноте вряд ли собьешься.
Но все то же самое в обратном порядке… Я чувствовал, что меня уже не хватит.
Андрюха мои страхи не разделил, а обсмеял — взял реванш за колкость насчет палатки. И сказал, пристально изучив окрестности, что мы не будем тратить время на поиски правильной просеки, пускай она и обязана обнаружиться где-то совсем рядом.
Потому как сто против одного и даже сто против нуля: наше обетование сейчас точно перед нами, наверху, за лесом. Напрямик — рукой подать. Подозреваю, не так уж крепко он был в этом уверен. Просто понял, что стоит проявить нерешительность — и я раскисну вконец. Без дальнейших обсуждений он двинул через ельник в гору. Не выбирать — я потянулся следом. Шаг вперед — два шага назад. Кусты до крови расцарапали мне нос и шею возле уха. Сухой рыхлый снег то и дело проседал подо мной, и я съезжал вместе с ним. На подъеме мне стало недоставать кислорода. Я не задыхался — но воздух казался пустым и не насыщал меня. Под коленями, в руках, в сбамой утробе появилась гадкая мелкая дрожь, с которой усилием воли я уже не мог совладать. Впору было примерять к себе унизительное слово «сломался».
Андрюха ломился как лось, только ветки трещали, и расстояние между нами все увеличивалось. Мне не улыбалось потерять его из вида. Вроде бы лес вокруг него стал уже попрозрачнее, как в преддверии опушки или поляны. Наконец он оглянулся, показал мне рукой куда-то вбок — и затем исчез, будто перевалил гребень. Я крикнул — ни ответа, ни эха. Осталась только память, что я кричал.
С отчаяния я попробовал идти «елочкой» — понадеялся, что так будет быстрее. Тут же подвернулась нога, лыжа встала на ребро, железный тросик крепления соскочил и утонул в снегу. Я нагнулся достать его, неосторожно наступил — и увяз до бедра. Попытался переместить другую ногу, опереться и вылезти — лыжа отскочила и там. Меня одолела какая-то яростная истома. Всего раз я испытывал такое — лет в пять, когда отбился от родителей в переполненном универмаге. Я мычал, лупил кулаком снег и едва сдерживался, чтобы не метнуть вниз по склону проклятые лыжи, не расшвыривать, сдирая с себя, движениями насекомого, судорожно сокращая мышцы, шапку, рукавицы, анорак… Ух как я ненавидел Андрюху в эту минуту! Он должен был ждать меня. Если уж не вернуться на помощь. А не доказывать в догонялках свое превосходство. Вообще за то, что он затащил меня сюда… Тросик никак не ладился на место. Я плохо соображал от злости и слабости. Андрюха снова замелькал среди деревьев, торопился ко мне. Благодарствуем, барин, что не забываете! Ранняя звезда, может быть Сириус, дрожала и расплывалась в глазах. Ночь на подходе. Сказать ему, что лучше спуститься опять к озеру — там много валежника и можно поддерживать большой костер…