Авраам Иегошуа - Возвращение из Индии
Это явилось причиной, почему, несмотря на страшную усталость — результат всех моих бессонных ночей, — я решил избавить моих родителей от своего присутствия и вскоре после ужина, взяв машину отца, отправился навестить Эйаля, которого я не видел уже тысячу лет. Он и его жена перебрались жить к матери Эйаля, которой становилось все хуже и хуже. И хотя я знал, что совместная жизнь со старым и больным человеком дастся Хадас нелегко, тот факт, что это избавляло их от необходимых расходов на квартиру, мог примирить Хадас с неудобствами. Хадас, открывшая дверь, тут же принялась целовать меня с необыкновенной теплотой, поминутно спрашивая, нет ли каких-либо новостей от моей, как она ее называла, «индийской леди». Эйаль, судя по всему, задержался в больнице, и Хадас собиралась вскоре заехать за ним на машине. А пока что мы сплетничали. Хадас заметно прибавила в весе и выглядела умиротворенной и довольной; похоже, семейная жизнь нравилась ей. Мы говорили о Микаэле и об Индии.
— Этого следовало ожидать, — сказала Хадас. — С минуты, когда она вернулась, она не переставала говорить о своем намерении уехать туда снова. Когда мы удивлялись той быстроте, с которой она, Бенци, согласилась выйти за тебя замуж, она сказала: «Бенци — врач. И как врач он всегда найдет там какую-нибудь работу. В Индии».
О Шиви Хадас даже не упомянула, как если бы девочка была естественным продолжением ее тела. А потому, когда я начал жаловаться ей, как я скучаю по ребенку и с какой болью смотрю каждый день на ее пустую кроватку, она спохватилась, что теряет время, и что ей давно уже пора было ехать в больницу, чтобы забрать Эйаля. Перед тем как отправиться, она разбудила свою свекровь, которая знала, что я собираюсь приехать, и просила Хадас как-то заполучить меня.
Мать Эйаля не вставала с постели, а потому пригласила зайти в ее спальню, в которой все оставалось таким же, как во времена моего детства, за исключением инвалидного кресла, которое стояло рядом с ее кроватью, что удивило мена и наполнило глубоким сочувствием. Она успокоила меня; легкий румянец промелькнул у нее на лице, когда она, заметив мою реакцию, сказала, что все не так плохо, и что на самом деле инвалидная коляска ей не совсем уж необходима — она пользуется ею от случая к случаю, да и то потому лишь, что ногам ее тяжело справляться с весом тела. Что, похоже, было чистой правдой — с тех пор, как я в последний раз видел ее, она прибавила немало килограмм. Она явно обрадовалась, увидев меня, и сразу начала рассказывать массу историй из жизни ее сына и невестки, но мое сердце, полное собственных моих печалей и боли, слабо отзывалось на заботы других людей, пусть даже они были старыми друзьями. Моя усталость, вызванная волнениями последней недели тоже давала о себе знать. А потому, глубоко утонув в обтянутом коричневым бархатом старом кресле, я вдыхал знакомый мне запах просторной спальни, до тех пор, пока под звуки ее голоса глаза мои не закрылись сами собой. Она улыбнулась. Сквозь легкий прерывистый сон, спустившийся на меня, я видел, как она поднялась, поразив меня невероятными размерами, закуталась в свой халат, втиснулась в инвалидное кресло и покатила ко мне, чтобы набросить мне на колени одеяло, а затем выкатилась из спальни, теплота и уют которой в соединении с моей депрессией пробудили во мне желание исчезнуть из этого мира или раствориться в нем.
Когда Хадас и Эйаль вернулись после продолжительного отсутствия, нам не удалось насладиться обществом друг друга, как мы на то рассчитывали, и вот почему: даже после долгого и тяжелого дня, проведенного в больнице, Эйаль не хотел говорить ни о чем, что так или иначе не было бы связано с медициной и его работой. Особенно интересовало его то, что произошло с Лазаром во время операции на открытом сердце, а также не изменится ли для меня к худшему ситуация в больнице после того, как директор, чьим благорасположением я, как ему кажется, пользовался, умер. Но я, несколько ошеломленный и не пришедший окончательно в себя после того, как ненадолго вздремнул, отвечал ему обще, абсолютно не удовлетворив любопытство Эйаля, который был страстным любителем сплетен, касающихся драматического противостояния между врачами и способных пробудить его переработавшуюся душу от усталости и летаргии. Лишь его мать, полностью проснувшаяся и нашедшая в себе даже силы подняться из инвалидного кресла, отправилась на кухню, чтобы, несмотря на полночный час, предложить нам как следует перекусить. И мы перекусили горячими — прямо из печки — пирогами, которые я, в основном, и смел, невзирая на поздний час.
Когда же я добрался до дома — далеко за полночь, — то не поспешил, как обычно, на кухню, чтобы поискать чего-либо съедобного, перед тем как отправиться в постель, а просто сидел в темноте гостиной, размышляя о том факте, что, хотя я, зная свою мать, мог поклясться, что в эту минуту она лежит в своей постели без сна, она не отважится выйти, как обычно, ко мне, как если бы ее пугала сама эта возможность. Что касается меня самого, то я совсем не возражал бы против тяжелого, но неизбежного выяснения отношений между нами прямо сейчас, в середине ночи. Молитвенная накидка моего отца, талес, лежала на столе, отглаженная и аккуратно сложенная, свидетельствуя о том, что его решимость оказалась сильнее ее страха перед необходимостью остаться наедине со мной, и завтра, хотим мы того или нет, его отсутствие вынудит нас это сделать. В этом была причина того, что я отворачивался, проходя мимо открытой двери их спальни, — а потому не видел, как она лежит без сна, — прямо отправившись в постель. И в совершеннейшем отличии от мук бессонницы, от которой я настрадался за прошедшие ночи, даже до того, как я мог свернуться в позе эмбриона, чтобы дождаться поддержки в виде настоящего сна, проблески сознания окончательно покинули меня, как если бы присутствие моих родителей в соседней комнате, пусть даже исполненное враждебности по отношению ко мне, в эту минуту действовало на мою нервную систему с той же силой, что и инъекция дормикума.
Возможно оттого, что сон так стремительно обрушился на меня, у меня не возникало ни малейшего желания просыпаться. Единственное, что я испытывал — это чувство подавленности, еще более усиливавшееся от шагов моей матери, мягких, но звучных. Было уже очень поздно, и то, что моя мать не пожелала разбудить меня до того, как отец ушел, говорило не о том, что ее заботила моя усталость, но о ее страхе перед продолжением моих признаний. Чтобы как-то облегчить ее жизнь, я не отправился прямо на кухню, чтобы позавтракать, а прошел в ванную принять душ, после чего долго брился, а вернувшись из душа в свою спальню, не торопясь, оделся и лишь после этого, умытый и одетый, точь-в-точь как какой-нибудь киногерой, чья обворожительная внешность свидетельствует о благопристойности и уверенности в себе, я заглянул в гостиную, которая утопала в умиротворяющем свете зимней субботы в Иерусалиме.