Василий Белов - Кануны
— А вот гражданин ездовой, — заговорил вдруг Данило, когда извозчик ничего не узнал от Николая Ивановича. — Ежели рассудить, где она, наша справедливость-та? Ведь я, считай, пять годов на службе, не пропустил ни гражданьскую, ни германьскую. Я Советской власти ничего худого не сделал. Дак пошто меня голосу-то лишать?
Николай Иванович ткнул ему в бок, но Данило не унимался:
— Ты погоди, не тычь, дай сказать человеку.
— А что тебе с того голосу? — засмеялся извозчик. — Живи так, без голосу!
— Э, дружочек! — Данило постучал извозчика в крестец пальцем сквозь ватный пиджак. — Недело ты говоришь, меня все люди знают. Данило век свой встает и ложится с солнышком, худым словом никого не обидел, как это так? За что Данила лишать голосу? Нет, я Дойду до Калинина! Чтобы голос воротили и во все списки обратно внесли.
— А по мне так лучше бы из всех списков меня вычистили да больше не трогали, — обернулся извозчик.
— Что, дядя, разве и ты в списках? — засмеялся поп.
— А как же! Вщ-щить! Такая-сякая.
Извозчик свистнул и замолчал. Замолчали и ездоки, словно бы спохватившись. Каждый вспомнил пословицу вроде той, что «слово серебро, молчание золото» или «слово не воробей…». Но ездить молча да еще по Москве русскому человеку несподручно и тяжело. Каждый чувствовал себя как виноватый и боялся молчанием обидеть другого, еще боялся, что его заподозрят в чем-то плохом. Данило открыл корзину, выволок румяный, посыпанный заспой пирог и начал угощать ездового:
— На-ко, на-ко, попробуй! Тебя как зовут-то?
Извозчик молча оторвал от пирога ломоть, Николай Иванович сделал то же. Всем сразу стало веселее и легче. Все трое, жуя пшеничник, ехали по Москве, и каждому было отрадно от того, что он не желает другим ничего плохого.
Москва только что просыпалась. Она наполовину еще спала, хотя кое-где уже открывались подвальчики и какие-то убогие нэповские лари. Дворники березовыми метлами мели улицы. Данило дивился, как много народу скопилось и живет в одном месте, Николай Иванович приглядывался к церквушкам, читал вывески. Ночные сумерки уже не могли превозмочь дневного света, но дома стояли громадные, молчаливые. Данило снова почувствовал свою беззащитность: «Куда идти? Где искать Петьку Гирина да и что толку, коли найдешь? Лучше не ездить бы, а послать прошение по почте».
Извозчик наконец остановился и показал на трехэтажный, из красного кирпича, дом «бывшего Зайцева». Николай Иванович рассчитался.
— Ну, счастливо, — извозчик осторожно пожал рыжую ручищу Николая Ивановича, — Счастливо, может, и пустят к Калинину-то.
— До свиданьица.
Извозчик уехал, без азарта погоняя свою еще не старую вислозадую лошадь. Данило с попом пошли искать квартиру Штыря. Штырева номера на первом этаже не было, поднялись на второй. Широкий общий коридор со множеством дверей освещали два окна по торцам и две электрические лампочки, горевшие, видимо, ночь напролет. Застоявшийся постельный запах перебивался керосиновой гарью, у трех-четырех дверей шипели примусы. Не обращая на приезжих ни малейшего внимания, по коридору прошла непричесанная сонная женщина. Халат, застегнутый только на одну пуговицу, привел в смущение даже попа. Данило почувствовал себя провинившимся и попятился, но Николай Иванович уже отыскал нужные двери. Поставив корзину, прислушались.
— Спят, раненько пришли-то. А что, Николай Иванович, фатера-то эта ли?
— Эта. Давай ломись.
— Неудобно, надо бы подождать.
Обоим снова стало тоскливо.
— Пусть спят, — махнул рукой Николай Иванович. — Пойдем, улицу пока поглядим.
— Корзина-то?
— Корзина не убежит, мы ненадолго.
Запоминая дорогу обратно, они спустились вниз и вышли из подъезда. Дом приметный, бояться было нечего, и Николай Иванович, увлекая Данила, с важным видом, по-хозяйски двинулся по тротуару. Ему было приятно, что и в Москве он чувствовал себя как дома.
— Николай Иванович, — остановил Данило попа. — А это-то чего? Вроде церкви.
— Храм и есть, — отозвался Николай Иванович. — Ну-ко зайдем, Данило Семенович, оно любопытственно.
Небольшая, запрятанная в тихий проулок церковь была очень похожа на шибановскую: на путников пахнуло родной деревней. Снег около паперти был расчищен и разметен, окованные ворота приоткрыты. Отец Николай машинально кинул пальцы ко лбу и плечу, ступил на приступок. Данило несмело ступил следом. В церкви было пусто, прибрано и намного холодней, чем на улице. Отец Николай окинул взором позднюю настенную живопись, смело прошел вперед. Данило остановился, оглядываясь. Единственная свеча горела у иконы всех святых, около клироса. Отец Николай кашлянул и направился к алтарной двери. Крохотная стариковская фигура с личиком, похожим на сморчок, но в чистом опрятном стихарике, отделилась от левого клироса:
— Куда, куда, милый, батюшки-то и нет. Нет батюшки, извольте к завтрему.
— Я, батюшка, сам батюшка! — сказал Николай Иванович, и эхо его голоса загуляло под сводами. Но дьячок, казалось, не слышал возгласа.
— Протоиерей Перовский! — прогудел слегка обиженный Николай Иванович.
— Ах, — обрадовался дьячок. — Так вы не от отца благочинного? Ждем, ждем, батюшка, второй день, а позвольте узнать…
— Отец Николай, — перебил Николай Иванович. — Рукоположен в Вологодской епархии, имею камилавку и наперстный крест.
Почему-то обрадованный дьячок засуетился. Он открыл двери в алтарь, приглашая войти. Отец Николай и сам не заметил, как оказался в алтаре, а Данило недоуменно постоял в пустой церкви и вышел. Он решил подождать Николая Ивановича на свежем воздухе.
* * *Бригадир формовщиков Московского механического завода Арсентий Шиловский работал в ночную смену. Заказ на канализационные тройники был очень срочным, начальство торопило литейщиков. Бригада работала всю ночь при усиленном освещении переносных электроламп. Часам к восьми утра кончились стержни, и земледелы выключили рубильник на бегунах. Мягкий стелющийся звук разминающих формовочную землю катков замер, в черной литейке стало непривычно тихо и даже как-то просторно. Лишь по-самоварному мирно гудела посреди цеха жаркая вагранка да порой вверху, на завалочной площадке, гремел шихтой завалочный ковш. С первой утренней сменой должны были разлить чугун.
Шиловский разогнул затекшую поясницу и пошел за опокой. Бригада только что ушла по домам, а ему оставалось заформовать последний стержень. Шиловский посмотрел на два аккуратных ряда форм, пересчитал. До двух десятков не хватало как раз одной. Шиловскому было приятно знать, что это он сделал девятнадцать ровно чернеющих прямоугольников, что ночь кончилась и огненное кисельное варево заполнит скоро трепетные пустоты в набитых землей опоках. Нет, все-таки надо было сделать двадцатую для ровного счета…