Дина Рубина - Русская канарейка. Голос
Короче, летом семьдесят девятого, когда Советы выпустили максимальное число «отъезжантов», а мы, неудачливые рыболовы, сидели на бобах, попало туда, на Флорианигассе, семь, семейство из… как тогда назывался Петербург?
— Ленинград…
— Да, из Ленинграда. Муж, жена, двое деток и старушка-бабушка, интеллигентного такого вида дама, но удручена до невозможности. Молодые с детьми отправились гулять по городу, а старушка смотрит в окно на подъезд моего родового гнезда, и слезы текут у нее ручьями. Думаю: господи, ну, я бы рыдал — понятно, а она-то что здесь потеряла?
— Ты бы рыдал… — усмехнулся Леон.
— Именно! — подхватил Натан. — Вежливо спрашиваю старушку: can I help you? Та с трудом: «Их фарштэе ныт!» Перешел на муттершпрахе: что же так огорчило гнэдиге фрау? Радоваться надо: ее семья благополучно вырвалась из антисемитской страны, послезавтра приземлится на родине, и внуки не узнают ужасов тоталитаризма!
Старушка по-немецки еле-еле, больше на полузабытом идише, и то через пень-колоду: ах, молодой человек, я даже гулять с детьми не пошла, боюсь — увижу Вену, тут же слягу. Видела снимки этого самого Израиля — тоска, провинция, пальмы… Сыну-то плевать, начитался, молодой дурак, этого их Жаботинского. А я, между прочим, — кандидат искусствоведения, историк архитектуры, родилась и всю жизнь прожила на Фонтанке… И что увижу в последний час — уродливые пыльные бараки?
Ну, стал я уговаривать: Израиль — страна красивейших пейзажей, колыбель западной цивилизации, подобно Греции и Риму… — Натан хмыкнул: — Скажу тебе откровенно: пейзажи пейзажами, а только у нас инструкция была: никаких отрицательных сведений. Да, так я ей говорю: своими глазами увидите места, описанные в Библии. Старушка, услышав про Библию, сердито отмахивается: «Генуг!» Это ассимилированное поколение, знаешь, они иудаизм ненавидели… Моя бабка, кстати, тоже. Ну… отмахивается от меня фрау историк архитектуры и в слезах раздраженно кивает в окно на «мой» подъезд: смотрите, мол, вот это — культура, это — западная цивилизация, а вы мне — «родина», про какую-то чуть ли не Уганду! Смотрю ее глазами: действительно, красиво — стиль модерн, первое десятилетие прошлого века… Ну как, думаю, объяснить бабке: когда из этакого великолепного подъезда тебя в лучшем случае вышвыривают на улицу, когда ты вне закона и никто не спасет, когда жизнь твоих детей зависит от настроения и алчности какого-нибудь австрияка-шуцмана, единственной мечтой поневоле станет свое государство — с любой, пусть самой уродливой архитектурой. И я, знаешь… я почему-то промолчал тогда. Подумал: старуха уйдет своим чередом, бог с нею и с ее архитектурой; молодые притерпятся, все у них худо-бедно перемелется. А вот дети будут наши! — Он глянул прямо в глаза Леону и повторил: — Наши! Арифметика простая, парень…
И неожиданно для себя самого, порывисто подавшись к Леону и перейдя на придушенный хрипловатый иврит, Натан проговорил, тыча изувеченным пальцем в стол:
— Просто я помню, как ты относился к своим агентам: все их проблемы ты брал на себя! И я был уверен, что этот вонючий финт с компанией покойного Иммануэля приведет тебя в бешенство! Я думал: ты ведь так был к старику привязан, ты не позволишь… Думал, захочешь раздавить слизняка сам! Ведь то, что у нас называется «хешбо́н нэ́феш»[10], — это единственное, что, в конечном счете, остается от человека. Да, это так же нематериально, как наш абстрактный Бог, и это, конечно, безумие, согласен — выбирать какое-то там достоинство, месть за покойного друга, который не может постоять за себя сам, и прочую муру, вроде благодарности за добро, сделанное тебе, мальчишке…
Леон опустил глаза на свои сцепленные на столе руки, медленно разжал их и аккуратно отодвинул тарелку с недоеденным десертом. Он безуспешно пытался сохранить невозмутимое лицо. Вот уж кто умел доводить до белого каления, так это Калдман, — вот кто умел вытащить твои кишки, намотать на кулачище, напомнить о твоем собственном доме, тоже отнятом бог знает кем! И неважно, что ты понимаешь и видишь, как он это делает, да и сам когда-то много раз прибегал к подобным штукам; все это уже неважно…
Пытаясь совладать со своим бессильным бешенством, Леон процедил:
— В ближайшие недели у меня слишком плотный график.
— Неужели? — живо спросил Натан. — Выступления? Репетиции?
— Через три дня — концерт в Батуми.
— О! Что поешь?
Господи! Вот клещ! Вот же клещ проклятый!
— «Аве Марию» грузинского патриарха Илии Второго… — холодно ответил он, уже взяв себя в руки.
— Что ты говоришь! Сам патриарх сочинил музыку? Правда?! Брось: наверняка напел по телефону, а там уж грузинские музыкальные негры сбежались оркестровать, а? Не патриаршее дело — партитуры чирикать… — И с увлеченным интересом: — Ну, а потом? После Батуми?
— Потом начнутся репетиции «Алессандро».
— Отлично. И когда премьера?
— Четвертого сентября.
Калдман вздохнул и с облегчением произнес:
— Значит, в лучшем случае конец сентября…
В голосе его, однако, уже слышны были обычные командные нотки, уже отбивали чеканный шаг барабанные палочки. Он и не скрывал торжества: охотник, попавший в летящего тетерева; рыболов, подсекший крупную форель в тихом джазовом ручье…
— О деталях — ближе к делу, — он словно отмахнулся от чего-то незначительного. — Чуть позже получишь все фотографии, все материалы. — И, чувствуя внутреннюю потребность в завершающем аккорде — старый меломан! — подпустив чуток вибрации в свой «венский» задушевный тембр голоса, проговорил: — Даже если ты просто покрутишься по островам и потом напишешь эссе о впечатлениях путешественника (но без публикации в National Geographic), — это с лукавой улыбкой, — мы будем благодарны. — И твердо повторил: — Мы будем благодарны за любой твой форшлаг, ингелэ манс. За любую трель. Пусть даже и канареечную!
На этом деловой разговор был окончен.
И пока они высвистывали официанта и просили счет, пока расплачивались и ожидали назад карточку (платил Леон: Натан в казенных расходах был щепетилен, а в личных на удивление прижимист — у каждого свои недостатки) — все это время говорили о музыке. Только о музыке:
— Да, литургию, причем разную, очень люблю. Готов примириться со всеми на свете верами. Многие у нас жалуются на крики муэдзина в рассветный час, а я признаюсь тебе, что и пение муэдзина мне нравится: и это ведь — глаза, обращенные к небу, не так ли?
Это тоже было импровизацией на вольную тему. Кое-кто из старых друзей еще помнил знаменитую выходку молодого Калдмана, лично расстрелявшего со своего балкона динамики на минарете соседней — через ущелье — арабской деревни, мухтар которой не пожелал удовлетворить просьбу местных властей убавить звук трансляции утренней молитвы. Это стоило Калдману больших служебных неприятностей, однако с тех пор песнь муэдзина его рассветный сон не тревожила.