Андроник Романов - 1надцать (сборник)
Лена не помнила.
– Это удивительная вещь! Только, ради Бога, не ищите ее в интернете! Я хочу, чтобы вы ее увидели собственными глазами. В центре, – Грамацкий изобразил ладонями домик, – храм. В нем сквозной проход куда-то там вдаль, за окоем, и смотреть нужно именно оттуда. По-другому просто не получается. Все линии перспективы сходятся там. И уже оттуда, издалека ты приходишь к Марии и Иосифу. Очень символично. Мария протягивает руку, Иосиф надевает ей на пальчик обручальное кольцо. В его руке распускается посох. Посох – знаете, что такое? На нем появляются листья. Только у него. Вся картина – такая запечатанная в одно мгновение история. Как заархивированный файл жизни, сжатой до конкретно этого момента. И главное – я вас научу – этот архив можно развернуть… в воображении и почувствовать – прямо пережить – полноценное ощущение… любви… потери, обиды, утешения… надежды. Это ведь и есть жизнь, мы ведь живем только когда чувствуем, переживаем. Да?.. Вы не кинестетик?
– Есть такое, – Лена смотрела на Грамацкого с любопытством и детским восхищением.
– Не обязательно жить в протяженном времени – родился, закончил школу, поступил в институт. Это не жизнь, а существование. Вы, наверное, уже все для себя распланировали, на тридцать лет вперед? Признайтесь.
Лена пожала плечами. Этот сумасшедший тип говорил вещи понятные и, как ей казалось, более разумные, чем одновременное желание поскорее свернуть разговор и куда-нибудь слиться.
– Вот вам аж двадцать два года. Два кошачьих поколения. Много у вас было жизни?
– Ну, знаете ли…
– Да вы не обижайтесь! Много было такого, что хочется пережить еще раз? Вот видите… А ведь можно не ждать, когда созреет. Образно говоря. Я вообще считаю, что жить ожидая – это преступление перед Создателем. Бог или Вселенная – как вам будет угодно – познает себя с помощью отстраненного сознания, которое вложено в человека. В каждого из нас. Как художник, которому нужно отойти от картины, чтобы ее увидеть целиком, так сказать, оценить сделанное. Сколько людей, столько и точек зрения. Глазами и сердцем. Понимаете?.. – Грамацкий остановился, вздохнул, – Ладно. Мне нужно идти. Вы не пугайтесь, пожалуйста, я просто давно не встречал человека, с которым захотелось бы поговорить. А в вас что-то есть. Дайте номер, я вам позвоню. А этот шарф я, пожалуй, куплю.
Грамацкий полез за мобильником.
– Записывайте, – приготовилась диктовать Лена, – я с вами обязательно поеду. Если вы позвоните.
* * *От соприкосновения магнитного ключа с металлической пилюлей под домофоном дверь запищала и поддалась. Кивнув несуразной консьержке, Грамацкий дошел до лифтов, ткнул пальцем в обожженную кнопку. Шурша и поскрипывая, приползла тесная потасканная кабина. Тяжелые створки с металлическим скрежетом разъехались, и Грамацкий вошел внутрь. Стены адского транспорта были густо расписаны черным фломастером. Очевидную ассоциацию подтверждала и соответствующая надпись у кнопки, дорисованной под панелью, – «В Ад». Грамацкий усмехнулся и нажал самую верхнюю. На девятом он вышел. Лифт угрохотал вниз.
Грамацкий открыл ключом обитую черным дерматином дверь. В прихожей было темно и пусто. Щелкнул выключатель, свет добавил пространства и пустоты. В углу, на массивной четырехногой вешалке, висело пальто из темно-синего драпа, на табурете под ним в беспорядке лежали шарфы, на полу аккуратно выстроилось несколько пар обуви. Грамацкий бросил на табурет шарф, купленный в «Заре», стянул с себя джинсовую куртку, повесил ее рядом с пальто, разулся и пошел в единственную, не считая кухни, наличествующую комнату. В комнате вдоль стен стопками лежали книги. Их было много. На стойке – такой, какие бывают в магазинах одежды или на фэшн-показах за кулисами, на деревянных вешалках висели джинсы, толстовка с надписью «Стендфорд», пара обернутых в целлофан костюмов, футболки, дюжина белых рубашек. Рядом с надувной кроватью-матрасом стоял письменный стол с настольной лампой и открытым выключенным ноутбуком. Никаких признаков комфорта. Ни на полу, ни на стенах. За окнами, свободными от каких-либо декораций, висело вечереющее небо.
– Странный ты, сосед, – услышал Грамацкий за спиной и ругнул себя за то, что не запер дверь.
– Чего хотел, Иваныч? Занять типа до получки?
– Как ты живешь? Завел бы себе бабу, что ли. Счастливее бы стал, глядишь…
– Счастье невозможно в принципе, Иваныч. Это обманка. Все уходят, рано или поздно. Или умирают.
Грамацкий сунул руку в карман, вытащил смятую пятисотрублевку и протянул ее Иванычу.
– Благодарю. Может того… Посидим? Я слетаю, – оживился сосед.
– Иди уж. Летчик.
Грамацкий прикрыл за Иванычем дверь, но закрывать на ключ не стал. Возвращаясь, он прихватил из прихожей табурет и купленный накануне шарф. Встал в центре комнаты под крючком для люстры и, глядя на испачканную побелкой сталь, пробубнил:
– А вот мы сейчас и поглядим, что там, за тем окоемом…
Альфа и Омега
Просыпаюсь от солнечного света в ресницах. Возвращаюсь медленно, как будто поднимаюсь из океанской глубины с закрытыми глазами, прислушиваясь к уютной солнечной тишине всем телом. Запах чистого полотна нагретого солнцем, ладошка под щекой, полное ощущение детства и лета, до лёгкого привкуса какао с молоком. Сейчас в комнату заглянет мама, осторожно войдет, заметит неуловимое движение век и улыбаясь спросит: «Сырники или блинчики?»
В детстве было столько любви, понимания и заботы, что теперь это выглядит компенсацией за все мое последующее одиночество. Так бы и лежать, долго-долго в предвкушении горячего какао в белой кружке с рельефным керамическим зайцем на боку, а рядом на фарфоровом блюдце в ароматном янтаре – пара сырников… Можно представить, что сегодня мой день рождения, как тогда, в 9 лет, когда папа подарил мне мой первый фотоаппарат – «Смена 8М». Он молча наблюдал за тем, как извлекая подарок, я терзаю картонную коробку, надрываю целлофан, улыбаюсь тому, что теперь смогу как папа фотографировать. Ему было важно знать – случится или нет тот самый переход из любопытства в интерес, продолжу ли я со временем семейное дело… Только вот мама не войдёт, как ни воображай её шаги. Честно говоря, я даже не знаю хочу этого или нет. Ведь если вдруг произойдёт такое чудо, то здесь и сегодня закончится труд трёх поколений Канторов – деда, отца и меня. И что с этим делать и как дальше жить я не буду знать, это уж точно! Лучше моя привычная ненавидимая реальность: соседская дрель за потолком, лай пса и ругань за стеной, сексистские нравоучения от бывшей с её коронным «ты как мужчина обязан», после которого самка богомола кажется гуманнее в том смысле, что всё происходит сразу и навсегда. Снимаю трубку только потому, что наша девочка похожа на нее – бывшую – носиком и улыбкой… Всё! Пора. Сегодня 8 августа. Восьмой день восьмого месяца, и это волнует меня каждый год. Восьмерка – связь между земным и Божественным. Бог с людьми говорит числами.
* * *Мой дед, Иван Арнольдович Кантор был учеником великого Наппельбаума, того самого первого мастера портретной фотографии. Началось его ученичество со счастливой случайности в августе 1916 года. Будучи мальчишкой-посыльным из скобяной мастерской в Столешниковом переулке, он был отправлен с коробкой фотографических багетов в ателье Моисея Наппельбаума, что на углу Петровки и Кузнецкого Моста. Там и остался. А через год был переведен в Питер в ателье на Невском. Около десяти лет основным его занятием было изготовление фотопластин. Он рассказывал о том времени интересно, с подробностями, переключаясь с температурного режима на браваду Буденного или нервозность Есенина, заходивших в ателье, вспоминал забытого ныне сталинского адьютанта Коновальцева, тонкого знатока романской литературы. Однако ни байки, ни разговоры о процессе нанесения фотоэмульсии и чистоте оптического стекла не шли ни в какое сравнение с демонстрациями работ сделанных Наппельбаумом с помощью его – Ивана Кантора – фотопластин. Особой гордостью были портреты Мейерхольда, Есенина, Пастернака. Ленина и большевистских вождей дед не любил.
Наша семейная традиция началась накануне войны, холодным поздним вечером, когда Наппельбаум с немногими знакомцами после очередной совлитовской вечеринки решили прогуляться по Невскому проспекту. На пьяную голову разговорились о том, божественна ли природа советского человека. Дед никогда никому не пересказывал содержания того разговора, кроме нас с отцом, разумеется. Наппельбаум морщился, но не спорил. В какой-то момент он сказал: «А я Его вижу в каждом лице на любом моем снимке». Фраза пролетела мимо спорщиков, но запомнилась бывшему уже тогда фотокором «Правды» Ивану Кантору.
Потом была война, ранение в первом бою, госпиталь в Ленинграде и блокада. И Первая из Комнат.
* * *Всякая религия начинается с отделения духовного – поднимающегося к небу – от плотского – забываемого в дорожной пыли. Последователи, лишенные эмоционального переживания первоисточника, вынуждены прибегать к реконструкции, дополняя её элементами и именами, должными показывать величие таинства, бывшего когда-то простым, даже обыденным действием. Как то, например, рождение младенца в хлеву. Это и есть – ритуал. Именно ритуал соединяет дух, обогатившийся небесным, с покинутым, оставленным в пыли телом. Я в династии – тот, кто создал ритуал.