Инна Лесовая - Счастливый день в Италии
И все эти поиски, вся эта бестолковщина для Зародыша происходила одновременно — только халаты на Доре были разные. Да очки. Да сама она была все корявее, седее, строже, обидчивее.
Терпеливее всех слушала Дору одна из патронажных сестричек, Линочка, самая мягкая и совестливая. Дора очень привязалась к ней, и для того, чтобы та задерживалась подольше, отыскивала всё новые уголки, требующие уборки. А потом и вовсе утратила чувство реальности: стала уговаривать остаться на ночь. «Куда вы пойдете в такую темень, в такой мороз! Я вам постелю на диване, почитаю книжечку». А когда Линочка робко напоминала Доре Яковлевне, что дома ее ждут голодные сыновья и муж, пожимала плечами и бросала угрюмо: «Обойдутся!» Будто речь шла о каких–то докучливых эгоистах, на которых бедная Линочка должна работать вместо того, чтобы отдыхать под крылышком Доры Яковлевны.
Заперев за усталой Линочкой дверь, Дора Яковлевна на некоторое время застревала в своей крошечной передней, еле освещенной матовым шариком. Стояла, горюя о несчастной женской доле. Потом отставляла в угол клюку и, упершись в стену заклиненным бедром, доставала из–за обувного шкафчика веник и совочек, сметала песок, оставшийся на месте Линочкиных сапожек, высыпала его в ведерко, выстеленное газетой. Окружающие вещи недоброжелательно цепляли и толкали Дору Яковлевну, растравляя и поднимая в ней спрятанную обиду. Лицо ее начинало плаксиво кривиться, но она тут же одергивала себя строгим детдомовским окриком: «Эй, Дорка! Ты что это разнюнилась?» По возможности бодро добиралась до телевизора, щелкала ручкой, пока на экране не появлялось что–нибудь, способное привлечь ее внимание. Но уже через несколько минут по экрану нагревшегося телевизора начинали бегать черные полосы. И, глядя на эти полосы, Дора Яковлевна думала, что вот точно так же прошла вся ее жизнь.
Обида, не пролившаяся слезами, разбухала, разрасталась. Обида на вещи, на тесный коридор, на собственное тело, стареющее быстрее, чем вельветовый халат, на детдомовских подружек, на Линочкиного мужа, на балет, который только зря испортил ей ноги, на Бронека, говорившего, что в ней нет мелодии, на Лизочку, которая, брыкнувшись рыбкой, съезжала с ее колен, чтобы прижаться к уродливой груди Мики. Обида на своих муравьев, ни один из которых не вспомнил Дору, не подумал сообщить, как сложилась его судьба. И совершенно уж необъяснимая обида на младенцев, которые четыре дня орали, разложенные рядками поперек полок, а Дора не спала и сторожила их, и ни одному не дала скатиться на пол, хотя вагон так и бросало из стороны в сторону!
И все же самой терпкой была обида на Соню, корыстно втершуюся в их не ахти какую счастливую жизнь и развалившую ее окончательно. Это по Сониной вине Дора осталась совсем одна и дни ее стали неразличимы: каждый день мытье подоконника, каждый день кислый творог, купленный в ближайшем магазине.
Конечно же, Соня! Как всегда, Соня! Хотя не только Зародыш, но и сама Дора прекрасно знала, как все было на самом деле и кто был настоящим виновником этого самого развала. Любимый племянник, Яшенька. Именно он после окончания института взбесился из–за какой–то ерунды с распределением и надумал уехать в Америку.
Дора прекрасно помнила тот вечер, когда Мики с Соней прибежали к ней, пришибленные, и Сонино лицо, никогда не менявшее своего выражения, на этот раз выглядело так, будто она смотрит на крушение поезда.
И вовсе не Соня, а Мики поддался первый. Зародыш ясно видел, в какое мгновение произошел этот переход, этот… щелчок в сознании. Вот он сидит… низко над столом опущенная голова… длинные пальцы, вцепившиеся в нередеющие волосы… И вдруг поднимает глаза, а в них уже — новая мысль, удивленное прозрение… будто свет, отраженный водой, ударил в лицо. Он начинает толковать что–то о Яшином будущем, которое они не имеют права портить, о том, что если какие–то перспективы для них и закроются в связи с Яшиным отъездом — то что это, в сущности, за перспективы? — пока не произносит, наконец, главную ахинею: «А что, собственно, держит здесь НАС? Ты только подумай, Дора! Мы можем увидеть Италию! Хоть на пару месяцев оказаться на родине, Дора!»
— Какая там родина?! — вскипела Дора. — Лично моя родина — здесь!
— Ты же сам говорил, — поддержала золовку Соня, — что не знаешь, в каком вы жили городе!
— Не знаю, но я бы узнал его с одного взгляда!
Тот однажды появившийся свет так и остался в длинных глазах Мики — несмотря на все ссоры с непоколебимой Дорой, несмотря на унижения в ОВИРе, в домоуправлении, в комиссионных магазинах, несмотря на множество других предотъездных мучений… Казалось, он чуть ли не радуется им, будто это необходимые ступени в некоем ритуале…
Дора видела это счастливое возбуждение, видела, что у него даже дыхание изменилось: стало каким–то прерывистым, учащенным. Но мишенью своей она избрала бедную Соню, которая воспринимала происходящее как катастрофу, как неслыханную жертву во имя счастья ребенка.
Вся Сонина сущность покоилась на двух началах: преданная любовь и привычный, раз и навсегда заведенный порядок. Теперь она должна была отодрать, по живому, одно от другого. И, возможно, самым страшным для Сони было то, что они бросают «несчастную, одинокую Дору на произвол судьбы». Хотя кто кого бросил на самом деле? Может быть, именно Дора? Ведь она не только отказалась ехать. Она почти перестала встречаться с ними, когда речь всерьез зашла об отъезде. Дошла до того, что не поехала провожать их в аэропорт. Просто легла спать, как ни в чем не бывало. Но уснуть не смогла и под утро, когда стало уже понемножку светать, вдруг села в кровати и сказала себе: «Я же никогда больше их не увижу. И что мне, собственно, могут сделать? Лишить пенсии? Уволить с работы? Ну и пусть увольняют! Разве у меня самой не застрял уже в горле этот Павел Корчагин?»
Она бросилась на улицу ловить такси. Громыхающая частная колымага довезла ее до аэропорта. Дора вбежала в зал и с облегчением увидела заплаканную Соню. Рядом с ней Яша деловито забрасывал в чемодан раскуроченные таможенником вещи. Завидев в толпе тетку, пусть и делающую вид, что изучает расписание рейсов, он одобрительно вскинул брови и легонько подтолкнул мать. Соня благодарно заморгала, и слезы ее покатились еще быстрее.
Мики разговаривал с таможенником. Он не обернулся к Доре, но сразу засек ее уголком глаза, улыбнулся ей… виском, бледной скулой. Как будто вовсе не удивлен, как будто появление Доры в аэропорту и ее конспиративное поведение были спланированы ими давно и во всех подробностях. Он улыбался сестре, не прерывая разговора. Таможенник сурово крутил в руках старую записную книжку — ту самую.
Было ясно, что Мики пытается уломать его, предлагает разные варианты, но тот ничего не желал понимать. Он не позволил Мики даже взять в карман четыре лавровых листика, запрессованных в пластмассу. Похоже, эти листики его особо насторожили. Мики помешкал растерянно — и передал свои «драгоценности» мужу Сониной покойной сестры, который приехал из Кишинева попрощаться. Тот с готовностью сунул их в большой желтый баул, куда укладывал все не пропущенные таможней вещи. «Это — тебе», — скользнули по Дориному лицу глаза брата.
Дора смотрела на Мики и пыталась понять, что же так отличает его, так выделяет в этой толпе? Не горб. Не элегантность одежды — хотя даже безразличная к вещам Дора на этот раз оценила, с каким благородным вкусом подобран костюм песочного цвета, чуть более светлая рубашка того же оттенка, галстук…
Пожалуй, в этой толпе он один был внутренне спокоен и несуетлив. У него был вид человека, который знает, куда едет.
Мики поднимался вверх на эскалаторе, полуобернувшись к Доре, и Дора впервые подумала, что он красив — вот такой, как есть. И что он почти не изменился с того дня, когда она впервые увидела его, сидящего на лавке у ворот детдома.
Ей было очень странно — нет, ей просто не верилось, что брат оставляет ее навсегда с такой легкостью, с такой простой светлой улыбкой! Но какой–то частью существа — не упрямым своим разумом, а чем–то, ему не подвластным — Дора сознавала, что заслужила это предательство. Что со дня их первой встречи она непрерывно делала все для того, чтобы сейчас он мог вот так уплывать вверх, с тонкой кистью на черном поручне, со светлым плащом, перекинутым через локоть. Казалось, не эскалатор поднимает его, а собственное нетерпение. Он будто уже начинал набирать высоту…
Как жалел ее Зародыш в эти минуты! Он и сам с удивлением вглядывался в лицо Мики. Гадал, откуда такая легкость. Пытался обнаружить на этом лице тень предчувствия. Понять, догадывается ли Мики о том, что в Италии ему суждено умереть, возвратиться на фреску Санта — Тринита. Зародыш полагал, что догадывается. Не просто догадывается — знает, и только потому решился оставить сестру. И еще ему казалось, что взгляд Мики, ласковый и утешающий, устремлен прямо на него, Зародыша. Минуя Дору, проходя сквозь нее.