Малин Кивеля - Ты или никогда
— You have someone waiting?[40]
Петр улыбается.
Я отвечаю «нет».
No.
You forgot your lamp?[41]
Yes.
Он смеется. Умолкает.
Я думаю о пеларгониях.
Забываю, что стою там.
У меня мерзнут руки.
— Well, Aija, — говорит он.
Goodbye.
Или:
Good night.[42]
Или, как он сам сказал однажды: Спокойного сна.
Sleep well.
Еще вечер, но и ночь не за горами.
Уже темно. В этой стране, в этом городе.
— The same to you.[43]
Эти морщины, когда он улыбается, он уже не молод. Уходит, не оборачиваясь. Вниз по улице, будто насвистывая.
Дома я обнаруживаю мозоль и отмороженный палец. Включив горячую воду, я думаю о полярных экспедициях, о собачьих упряжках и дырявых воздухоплавательных шарах, о сыром мясе белого медведя с трихинами, об отмороженных частях тела, некроз всей ноги, уши, посиневшие, как они умирали, полярники, один за другим, печальные и мужественные записи в дневниках, найденных спустя лишь сто лет, собаки и прочее, как они выглядели, эти скелеты? Мой палец просто покраснел, в воде он оттаивает, сначала покалывает, вот и все. Сколько я ни лежу в ванне этим вечером, вода не остывает, весь вечер теплая, вокруг меня.
15
Это никак не кончается.
Продолжается.
День за днем, никаких гарантий, и я снова перешла на резиновые сапоги с шерстяными носками. (Прогноз малообещающий в плане сухости.)
И все же.
Этот звук, снова.
Глухой, предостерегающий.
Я жду пожара, или рекламных листовок.
Когда я наконец понимаю, что это — уже в прихожей — он снова нажимает на кнопку звонка.
Петр.
Теперь он человек, которого я вижу чаще остальных, статистически.
— Привет, — говорит он.
Заходит в прихожую. Он не отталкивает меня. И ничего не говорит. Просто стоит передо мной. Ставит свой футляр на пол — ящик, расписанный розами.
— I was playing today. Много народу. Many people.[44]
Он потирает указательным пальцем о большой и улыбается.
Входит в гостиную.
Останавливается.
Оглядывается.
Шкатулка с прошлым стоит прямо на столе.
Он не вздрагивает.
Ничего такого.
— Beautiful,[45] — говорит он.
И садится на диван. Ищет что-то в нагрудном кармане, может быть, пистолет, но находит сигарету и закуривает. Он сидит, широко расставив ноги и подавшись вперед. Затем откидывается назад. Закидывает одну ногу на другую. Замечает мою книгу об Элвисе. Берет ее, смотрит на заднюю сторону переплета. Не вздрагивает. Ничего такого.
Я стою у окна. Смотрю то на улицу, то на диван. Делать как будто ничего не надо.
Он стряхивает пепел в пепельницу, случайно оказавшуюся на столе.
— You have coffee?[46]
Я приношу две чашки с брусничным рисунком. Сливочные ракушки, серебряные щипцы и кофейник. На подносе. Он кладет в свой кофе четыре куска сахара и выпивает двумя глотками.
Я сажусь в кресло, на самый край.
— Well,[47] — говорит он.
Мы выпиваем еще кофе. Он наливает.
— It’s not strong,[48] — говорит он.
Я отвечаю, что предпочитаю слабый кофе.
Он улыбается.
— You have some music?[49]
За окном пошел снег.
Twin prisms или Hollow columns.
Я мотаю головой.
Он кладет в чашку еще кусок сахару, вылавливает его ложкой, ест.
Сахар хрустит во рту.
Петр откидывается на спинку дивана, еще сильнее.
— You want to go somewhere?[50]
От него пахнет дымом, влагой, старым автомобилем. Если играть на аккордеоне прямо здесь, то слышно будет и наверху, и по сторонам.
Моя ложка звякает, касаясь фарфора.
Я кладу ее на стол, не знаю куда.
Рядом с чашкой.
Остается пятно.
Я качаю головой.
Он подходит к окну.
Смотрит в него.
Хочет что-то сказать.
Может быть, о снегопаде.
Возвращается к дивану. Потом берет свой футляр, кивает мне и уходит. Не сердито. Но без промедлений.
Его машина перед лавкой Сибиллы заводится если не с первой, то наверняка с третьей попытки.
Она совершенно белая. Я смотрю на нее. Она фыркает и исчезает, направляясь в сторону Хельсингегатан. Может быть, так удаляются машины, исчезая навсегда. Я сажусь на диван. Он все еще теплый. Я подаюсь вперед, откидываюсь назад. Я смотрю во двор. В воздухе еще летают его молекулы. На диване. Мягкость шестой чашки кофе, not strong. Тепло шерстяных носков.
16
Тепло шерстяных носков, кофе. Я не жду, не особенно, я просто живу дальше.
Этой зимой снег выпадает еще раз.
И еще раз звонят в дверь.
Вот так просто.
И это он.
Что я знаю о машинах, которые исчезают навсегда?
Что я знаю о том, как в действительности исчезают вещи?
Снежинки тают.
То есть исчезают.
Принимают другую форму.
Но машины. Люди.
Может быть, они, явившись однажды, вовсе не исчезают. Может быть, есть частицы, молекулы, которые могут остаться, проникнуть меж других частиц, пребывая на этом самом месте чисто физически, когда самого объекта уже нет.
Может быть, мир полон этих людей, этих вещей, этих оболочек, которые однажды были здесь и что-то оставили — отпечаток, который невозможно увидеть на данном этапе развития науки.
Может быть, даже конкретное присутствие не требуется, может быть, достаточно мыслей о ком-то, о чем-то, может быть, мыслей достаточно, вдруг они тоже оставляют следы, такие же действительные, как этот стол.
Как это окно.
Этим вечером за моим окном два ребенка: младенец из плоти и крови и шерстяной ткани и другой.
Сегодня я ничего не говорю, просто смотрю.
Примечаю.
Я стою за гардинами.
Маленькая семья вышла на прогулку. София, ребенок. Свинка скачет рядом, хватает зубами младенческое одеяло, ревнует. Теперь с ними и мужчина, Даниэль, может быть, после рождения ребенка он переехал к Софии. София укачивает дитя, радостно.
И другой, другая.
Этой зимой снег выпадет еще раз.
Долгий снегопад.
Но еще не время.
Не пора.
Когда умер Элвис, в то самое мгновение, для Присциллы все замерло, будто ее ударили по голове, сильно, ей пришлось сесть, и тогда вся их совместная жизнь пронеслась у нее перед глазами, как фильм. Первая встреча, свадьба, ребенок. Поездки на Гавайи, счастливое время на ранчо. Ночи, когда он любил ее одну. Вера, надежда, разочарования. Его руки в ее ладонях на бракоразводном процессе. Когда умирал Уилсон Бентли, перед его глазами мелькали снежинки. Самые красивые, самые симметричные. Звездчатые кристаллы, столбцы, пространственные дендриты (древообразные). И среди них: две идентичные, наконец-то! Революционное открытие.
Настоящий ученый, до последнего вздоха.
(Но Иоганн Кеплер, в момент смерти он не видел ничего, кроме лица, единственного, оно влипло в сетчатку глаза, искаженное отравляющими парами ртути, — это был Тихо Браге, учитель Кеплера, им же убитый ради наследования исследовательских материалов, Тихо Браге, иссиня-лиловый, умоляющий о пощаде, шипящий о жутких планах мести — потусторонней.)
Я гуляю, иду дальше.
Ребенок — тот, что из туманной пыли — никогда не мешает мне, в нем нет тяжести, нет силы, нет тепла, он как пар, его можно развеять одним движением руки. Я иду к зимнему саду, захожу внутрь. Лазейка на месте, но главные ворота сегодня открыты, и я вхожу через них. Здесь спокойно, медленно струятся искусственные водопады. Хищное растение с мохнатыми ловушками на стебле выжидает за стеклом в шкафу. Ждет любопытных пальцев, ждет муху. Я поднимаюсь по лестнице на второй этаж, нависающий над первым, как зеленый балкон. Дурман цветет вовсю, как и положено в это время года; нежный, как шелковая бумага, ладанник в бутонах, растительность пышно зеленеет, воздух влажный и теплый. Двое туристов пытаются увидеть как можно больше, уложившись в самые короткие сроки, они быстро шагают, у обоих на шее фотоаппараты, в руках карты, на теле маловато одежды.
— M’am, — окликают они, когда я прохожу мимо. — M’am! Could you tell us how to get to the Stockmanns?
Я мотаю головой.
Сажусь за столик позади пальмы-мельницы, ем бутерброды. Будь у меня с собой блокнот, я могла бы делать записи, строить планы на весну, затевать ботанические эксперименты, например, с хищными растениями.
Будь у меня блокнот.
За окном серо, сонно, зимний сад — аномалия ландшафта, зелено-цветущая опухоль. Араукария, достигшая потолка, не перестает тянуться вверх, слишком рослая для этого помещения. Придется умертвить, если не попробуют сделать прививку. Другого выхода я не вижу, арборист-любитель во мне безмолвствует.
Утки в заливе Тёлёвикен собрались вокруг полыньи рядом с канализационным стоком. Жирные — или нахохлившиеся. Среди зимы, которая снова оказалась не такой холодной, как заложено в их генетике и коллективной памяти. Ждут. Я бросаю им оставшийся бутерброд с печеночным паштетом. Поднимается гвалт. Самому крупному и проворному достается целый бутерброд. Самцу, у которого сине-зеленые крылья с зеркальным отливом. Он ни с кем не делится. Я сажусь на скамейку рядом с заколоченным магазином, мимо проходит мужчина с собаками. Смотрю на одну из уток, жду ее реакции.