Дмитрий Сазанский - Предел тщетности
— На японке?
— Оригинал! Да хоть бы на японке, тебе-то, какая разница? На итальянке.
Мы зашли на кухню. Танька пощелкала дверцами шкафов, нашла нужную коробку, отыскала булавку и протянула мне. Пока я возился, сумев только с пятой попытки застегнуть джинсы, хозяйка собрала на стол. Мою бутылку Танька убрала в холодильник, а на стол поставила точно такую же, Зеленую марку, только початую, охлажденную.
Я разлил по рюмкам.
— За что будем пить? — поинтересовалась подруга, глядя мне в глаза с озорством и нежностью, но в голосе чувствовалась непривычная грусть, будто смеялся человек над простеньким веселым анекдотом и невольно задумался — «А что собственно смешного? Если посмотреть на ситуацию непредвзято — не то, что плакать, выть хочется».
— За встречу, за что ж еще? Год не виделись.
— Не год, а семь с половиной месяцев.
— А ты что, считала?
— Считала.
— А что ж не позвонила?
— Слушай Никитин, ты клинический дурак или как? Ты же трубку не берешь, на звонки не отвечаешь. Спасибо Наталья объяснила, что с тобою происходит, — Танька махнула рюмку, цапнула бутылку, плеснула еще, расплескав по столу, и выпила залпом.
— И что же она такого объяснила про меня, что ты не знала?
— Ты следователя-то выключи. Строчишь вопросами, как из пулемета. Интересно стало ему. Сам у Наташки спроси, может, получишь ответ. Хотя вряд ли — жена твоя, еще та недопетая песня, — Танька так же быстро успокоилась, как и взорвалась, — у нее любовника случаем нет?
Резкий прыжок беседы на моральный облик жены огорошил. Последние лет десять мне даже в голову не приходило задуматься по этому поводу, столь кощунственной, нелепой казалась мысль об измене. Жена была моей половиной, плотью, собственностью, принадлежавшей только одному человеку, я и в мыслях не допускал, что могу делить с неизвестным подонком (а с кем же еще?) наморщенный лоб, ложбинку между лопатками, мягкий в пушинках живот, ее тепло, смех, походку, поворот шеи, когда-то так очаровавший меня. Предстоящая смерть, дату которой озвучил черт не сильно страшила своей неизбежностью — как еще получится, бабушка надвое сказала — возмущала сама возможность губошлепа Мишки держать в объятьях обнаженное тело Натальи через полгода после моих похорон.
Я собрался дать отповедь Таньке из всех орудий разного калибра, но вместо канонады получился кислый холостой выстрел, жалкий хлопок не способный спугнуть с ветки воробья.
— Наталья верная жена, преданная мне душой и телом.
— Ха, подумала я. Даже у самых верных жен есть, что вспомнить в старости.
— По себе всех не меряй.
— Хорошо, давай по тебе мерить. Неутешительный аршин.
Мне захотелось курить, я поискал глазами сигареты и вспомнил, что забыл их в куртке. Танька открыла ящик и кинула пачку на стол.
— Кури мои.
— У тебя легкие. Сейчас…
Я прошел коридором к вешалке у входной двери, в потемках нащупал спасительную отраву, возвращаясь на кухню, услышал знакомые до боли голоса за дверью гостиной.
Приложил ухо к двери, что говорят, не разобрать (старый дом, акустика, даже шорохи улетали в потолок), слова сливались в нестройный хор звуков, напоминая какофонию — бубнила монотонной свирелью крыса, срываясь на фальцет, ухал прокуренным контрабасом гриф, барабанной дробью смеялся черт, заполняя паузы. Осторожно приоткрыв дверь, я увидел — неразлучная троица разбила табор на журнальном столе и увлеченно играла в карты.
— Шарик, чему тебя только в школе учили, ты же считать совсем не умеешь, — отчитывала грифа Евдокия, — на вистах не добрал, лезешь в гору.
— Дунька, ты сбрендила. Какие школы у грифов? Чему мама с папой научили, тем и пользуюсь, — неумело оправдывался гриф.
— Врешь, конь пернатый — отозвалась крыса, — а кто в церковно приходской школе четыре года чучелом подрабатывал?
— Ага. Точно, точно, — поддакивал услужливо черт, — на верхней полке в кабинете домоводства и рукоделия. Заснул как-то со скуки и шмякнулся башкой вниз, ему ученики шею вправляли. Он мне тогда, помнится, признавался по пьяни — я, говорит, Варфаламей, смотрю на детей Божьих с высоты секулярного гуманизма. Тоже мне экзистенциальный марксист.
— Я попросил бы, — обиделся гриф, — стоял и не сойду с позиций воцерковленного атеиста, за что и был предан анафеме.
— Опять врешь, причем нагло. Будто я слепая. Кто вчера осенял крестным знаменем купола?
— Дура шелудивая! Разуй глаза — это были шары обсерватории. Я крестился на астрономию в надежде, что ученые найдут обитаемые миры и подыщут мне братьев по разуму. На планете Земля таковых нет.
— Как же, недостойные мы значит…
Стараясь остаться незамеченным, пусть их, я осторожно потянул ручку двери на себя.
Почти в щель увидел — крыса обернулась на мгновение, согрела взглядом и подмигнула понимающе, дескать, ты делишки с Татьяной обделывай, а я пока буду соратникам зубы заговаривать до изнеможения.
На кухне Танька курила, стоя у окна, выпускала дым в приоткрытую форточку, смотрела не во двор внизу, куда-то выше, сквозь небо, разглядывая только ей видимую точку пространства. Напряженное лицо в обрамлении русых волос, согнутая в локте дрожащая рука с сигаретой, застывшие плечи, готовые поежиться, отражали состояние сосредоточенной грусти, которое к ней вернулось, как только я вышел в коридор. Словно окончился спектакль и актеру уже не надо притворяться, корчить из себя, следуя написанной роли, бегущего вприпрыжку оптимиста. Я подошел к ней сзади, уткнулся лицом в затылок, впитывая запах волос. Танька не вздрогнула, не отстранилась, как бывало иногда, а наоборот расслабленно подалась назад, наконец-то почувствовав опору. Я просунул руку под согнутый локоть, обхватив ее тело чуть выше живота, прижал к себе и так мы стояли, как лошади, дремали, согревая друг друга вернувшейся к нам нежностью, пока не достигли смущенного состояния, выход из которого мог быть только один.
— Слушай, от меня ничем не пахло? — решился спросить я, когда мы через двадцать минут вернулись на кухню и снова сели за стол. Я был доволен собой, есть еще порох в пороховницах, проголодавшись, намазывал бутерброд и очень хотел, чтобы мой вопрос прозвучал как можно беззаботнее.
Танька сидела напротив меня, собирала растрепанные волосы в пучок и ответила без промедления.
— Еще как пахло, прямо несло за версту.
— Козлом?
— Почему козлом? Мужиком. Хотя, учитывая, что все мужики козлы, можно сказать и так. Стареешь ты, Никитин, много куришь, задыхаешься в самый ненужный момент, — не обошлась Танька без шпильки, но сразу утешила, — а в остальном все путем, медаль тебе на грудь и барабан на шею.
Она посмотрела на меня серьезно и отчеканила, пригвоздила, опять с возникшей ниоткуда печалью.
— Юностью ты моей пахнешь, вонючей немытой юностью.
А ведь действительно, я был для нее давней пожелтевшей открыткой из прошлого, написанной от руки, что достают время от времени и перечитывают, пытаясь вернуть позабытые ощущения. Даже не так — плюшевым медвежонком, случайно и некстати выпавшим из антресолей шкафа в тот неудачный момент, когда постаревшая хозяйка спешит на свадьбу сына. Она забудет обо всем на свете — что опаздывает, что новые туфли будто не по ноге — сядет на кровать, прижмет его к лицу, вдыхая запах пыли и высохших слез. Вздохнув, положит игрушку назад, посмотрит на себя в зеркало, разглядывая то ли патину на покрытом серебром стекле, то ли морщинки у глаз, поправит прядь волос и поспешит на торжество. А створка шкафа скрипнет ей в спину — прошлого нет.
— Что делать собираешься, нельзя же сидеть вечно на шее у жены? — Танька посчитала, что вечер воспоминаний закончился.
— Придумаю чего-нибудь, — соврал я, — например, стану писателем, напишу роман.
Фраза прозвучала неестественно фальшиво, аж в горле запершило. Я сам поразился — сидит человек по уши в говне и рассуждает о шансах получить Нобелевскую премию.
— Ты, писателем? Не смеши мои тапочки, — Танька для наглядности подняла ногу и показала замшевый тапок с нарисованными клавишами пианино.
— Почему нет? У меня есть два непременных условия, чтобы стать писателем — отсутствие денег и твердая убежденность, что жизнь дерьмо.
— С такими вводными писателями можно считать половину человечества. Вон, у Верочки Захаровой брат страдает эпилептическими припадками, но это не значит, что он Достоевский. Безнадега явно те та причина, по которой становятся писателем, с голодухи можно только заворот кишок получить. Книги надо писать на сытый желудок. О чем роман?
— Пока не придумал, — мне не хотелось до поры до времени знакомить Таньку с соавторами, а то решит еще, что я окончательно сошел с ума.
— Все ненаписанные романы — гениальны, — Танька запнулась, сморщилась, будто ее ударили, — Ах, не о том, все, Никитин, не о том… Миша умер.