Энтони Берджесс - Эндерби снаружи
— Обожди только, Банти, старушка, — неразборчиво проскрежетал он, — ты свое скоро получишь. — Девушки визжали от смеха. Шумно и весело подстрекаемый ими, он носком до блеска начищенной туфли еще прибавил скорость красного трудяги, с урчанием пожиравшего дорогу, и легко обогнал двух других. Притворно гневные взмахи, притворное презрение, смех на весеннем английском ветру. В паб он приехал первым. Милый маленький паб с председательствовавшим в коктейль-баре лысым барменом, с запахом мебельной полировки. Бармен в белом пиджаке с лацканами цвета кларета. Эндерби заказал на всех выпивку, велев бармену по имени Джек пошевеливаться, чтобы спиртное выстроилось в ожидании запоздавших. Горькое пиво в высоких кружках, джин и прочее; для Банти «Адвокат».
— От этого у тебя глаза загорятся и хвост распушится, детка, — подмигнул Эндерби. Потом снаружи донесся размытый сигнал. Когда в бар ввалились Фрэнк, Найджел, Бетти, Этель и так далее, Эндерби сразу пришлось сказать: — У всех прошу прощения. Надо насчет собаки кое с кем повидаться.
— Хочешь сказать, башмаки сполоснуть, — хихикнула Банти.
Мочевой пузырь Эндерби мгновенно взревел о неотложной надобности, заглушив гогот приятелей, но в «муж.» он не побежал, а уверенно проследовал, хотя в этом пабе никогда раньше не был. Однако, завидев в конце коридора, был вынужден побежать. Черт возьми, только-только успел.
Только-только успел. Эндерби вскочил с кровати и бросился в туалет, с проклятиями нащупывая выключатель. Изливая поток, ворчал на расточительность снов, способных на такие труды, — персонажи, декор и так далее, даже реклама пива («Золотое руно» Джейсона), которого не существует, — только для того, чтобы он встал с постели помочиться в надлежащем месте. Дернул цепочку, вернулся в постель и увидел при свете из ванной, который не потрудился выключить, лежавшую там женщину. В общих чертах вспомнил, кто это такая: лунная женщина, с которой он летел (почему летел?), а еще — что тут какой-то заграничный город. Потом вспомнилось все целиком. Он слегка испугался, что испугался не так, как следовало.
— Что, а, кто? — сказала она. А потом: — Ох, я, наверно, заснула. Идите, ложитесь. Уже холодновато.
— Который час? — поинтересовался Эндерби. Щурясь на свет из ванной, заметил, что его наручные часы стоят. Где-то вдали ударил один раз большой колокол. — Сильно помог, — буркнул Эндерби. Странно, что раньше он этого колокола не замечал. Видимо, они находятся где-нибудь рядом с собором, муниципалитетом или еще с чем-нибудь. Севилья, вот они где. Город Дон Жуана. В постели незнакомая женщина.
— Ну, — сказала она. — Ее звали Банти, да? Она вас оскорбила. Ничего особенного, каждого когда-нибудь оскорбляют. Меня Тоби оскорбил. Имя тоже глупое.
— Понимаете, мы ехали в машине. Я был за рулем.
— Ложитесь обратно в постель. Я вас не обижу. Прижмитесь поближе. Холодно. Одеял мало.
Прижиматься было довольно приятно. Мне было так холодно по ночам. Кто это говорил? Распроклятая Веста, чертова злодейка.
— Чертова злодейка, — пробормотал Эндерби.
— Да-да, но теперь все позади. Вы немножечко мокрый.
— Извините, — извинился Эндерби. — Не подумал. — И вытерся простыней. — Интересно, который час.
— Зачем это вам? Почему вы так рветесь узнать, который час? Встать хотите так рано? Ночь в Севилье. Надо, чтобы нам обоим было что вспомнить о ночи в Севилье.
— Солнце включат, — изрек Эндерби, — тогда день начало получит.
— Вы о чем это? Что хотите сказать?
— Просто пришло в голову. Из синевы. — Кажется, рифмы собрались выстраиваться. Кларет, запрет… Впрочем, сейчас надо другое дело доделать. Она ни капли не похожа на чертову Весту, которая не растрачивает плоть в постели, чтобы за ее пределами оставаться изящной. Тут есть за что подержаться. Он видел, как один клиент в баре с ухмылкой произносил эту фразу. Очень вульгарно. Эндерби принялся собирать старые воспоминания о необходимых действиях (времени много прошло). Над постелью как бы навис сам Дон, почему-то ковыряя в зубах, кивая, тыча пальцем. Более или менее удовлетворенный, он упорхнул на адской бесплотной лошадке и недалеко от отеля приветственно махнул статуе дерзким сомбреро с перьями.
— Воздвигли статую-портрет, — пробормотал Эндерби.
— Да-да, милый. Я тебя тоже люблю.
И Эндерби осторожно, робко, слегка краснея, начал протираться, то есть проталкиваться, пытаясь войти, так сказать. Давненько. И вот. Фактически, довольно приятно. Он остановился на счет пять. И опять. Пентаметрами. И тут хлынуло семяизвержение слов.
Каких потомков этот светлый глаз явил!
Бумажных ветхих идолов повергнув в пыль,
Открыв все ставни, сокрушив любой
Сонет, сонет, для нового сборника «Революционных сонетов», первым в котором стал тот, что разъярил проклятого Уопеншо. Слова текли, Эндерби взволнованно выуживал вещь целиком.
— Извините, — извинился он. — Мне надо доделать. Бумагу достать. Сонет, вот что это такое. — Вспомнил о пузатом, болтавшемся над изголовьем кровати выключателе, протянул к нему дрожащую руку. Внезапный свет с насмешкой спугнул бархатную севильскую ночь. Она не поверила. Лежала, открыв рот, в ошеломлении, с вытаращенными глазами. — Я только напишу на бумаге, — пообещал Эндерби, — потом снова возьмусь за дело. Я имею в виду… — Вылез из постели, пустился на поиски. Барменский карандаш в кармане пиджака. Бумага? Проклятье. Стал выдергивать ящики, выискивая белую подстилку. Сплошь старые испанские газеты с боями быков или что-нибудь вроде того. Черт.
Она завывала в постели. Эндерби вдохновенно метнулся в ванную, вышел, обмотанный туалетной бумагой. И улыбнулся:
— Отлично сгодится. Я быстро. Дорогая, — добавил он. Потом, омерзительно голый, присел к туалетному столику, начал писать.
Открыв все ставни, сокрушив любой запрет
И подчинив себе движение планет,
Они придумали монету, ложе, мозг, что жаждут из всех сил
Своих ключей; и в поле, где сад прежде проходил,
Воздвигли статую-портрет.
— Вы чудовищны, омерзительны. Никогда в жизни меня так не оскорбляли. Неудивительно, что она…
— Слушайте, — не оборачиваясь, сказал Эндерби, — дело важное. Дар решительно возвращается, слава богу. Я знал, что вернется. Дайте мне только пару минут. Потом я снова вернусь. — Он имел в виду — в постель, поднимая глаза к зеркалу над туалетным столиком, как бы именно это намеренный ей сообщить, если она находится в зеркале. Понимал, что должен быть шокирован увиденным в зеркале, только сейчас не время для этого. Жару нет, черта с два. Пускай лучше другие стихи не мешаются. Кроме того, цитата неправильная, все ее вечно неправильно понимают.
И в поле, где сад прежде проходил,
Воздвигли статую-портрет.
— Закончил октаву, — пропел он. — Теперь скоро.
— Гад поганый. Паскуда бесполая.
— Что за выражения, право… — Зеркало, сверкало, лекало. Жалко, нет настоящей рифмы к зеркалу, кроме тех чертовых слов сэра Ланселота, которые Теннисон украл у Автолика. — Эй, селено… как-вас-там…
— Ты так не отделаешься. Обожди. — И, достойно закутавшись в пеньюар, она, к изумлению Эндерби, вышла в дверь и исчезла, крепко ею хлопнув.
— Слушайте, — слабо сказал Эндерби. И тут зеркало, сохраняя английское наименование, велело ему заканчивать секстет.
4
Секстет. Все хорошо, думал он. И сказал испанскому рассвету, что, по его мнению, все в порядке. Потом хлебнул «Фундадора». Совсем не так много осталось. Она вписала свое имя, та самая мисс как-ее-там, луна. Эндерби на манер лектора прочитал секстет своему отражению в зеркале:
Мужчины, видя в ней зерцало,
Таращат в пустоту глаза под омраченным лбом,
Гордясь, что страха в них вовеки не мерцало,
Забыв про разницу меж камнем и стеклом.
Когда кто-то признает тут свое лекало,
Припомнится ошибка поделом.
А смысл? Кажется, вполне ясен. Вот что происходит в человеческом обществе. Сад Эдема (из другого сонета, того, который взбесил проклятого Уопеншо) превращается в поле, где люди строят, сражаются, пашут, или еще что-нибудь. Они себя почитают, считают очень умными, а потом все персонифицируются в вожде-автократе, вроде этого самого Франко в Мадриде. Гуманизм всегда ведет к тоталитаризму. В любом случае, что-то вроде того.
Эндерби был умеренно доволен стихом, сильней радуясь перспективе более крупной структуры — цикла. Несколько лет назад он издал том под названием «Революционные сонеты». В книгу вошли не только сонеты, но название ей дали первые двадцать стихотворений, каждое из которых старалось вместить, — эксплуатируя парадигму темы и контртемы в излюбленной Петраркой форме, — определенную историческую фазу, на которой совершалась революция. Теперь он чувствовал, что можно взять те двадцать сонетов из сборника и, добавив еще двадцать, в сотрудничестве с Музой построить обширный цикл, сам по себе составляющий том. Понадобится новое название, более изобретательное, чем старое, например, «Мозг и Раковина», или еще что-нибудь. Пока есть вот эти два сонета — про Сад Эдема, и новый, про человека, строящего собственный мир за пределами Сада. Где-то в глубине подсознания зудело воспоминанье о начатом и оставленном в весьма грубом виде другом сонете, который после хорошей отделки и тщательной полировки станет третьим. На самом деле, думал он, тот сонет будет предшествовать этим двум, изображая первичную революцию на небесах, — бунт Сатаны и подобные вещи. Люцифер, Адам, дети Адама. Получатся три первых стиха. Ему казалось, что, достигнув определенной степени опьянения, за которой последуют тщательные раздумья, можно будет вернуть сонет к жизни. По крайней мере, если оставить ворота открытыми, рифмы наверняка притопают обратно в американских армейских ботинках на мягкой подошве. Октава: Люцифер сыт по горло незыблемым порядком и согласием на небесах. Хочет действовать, выдумывает идею дуализма. Секстет: он низвергается и сотворяет ад в противоположность небесам. Эндерби видел его падение. Как орел, сорвавшийся в солнечном свете с вершины горы. Это из Теннисона. Под ним расползается, морщится море. Море — горе. Гора — дыра. Рифмы секстета?