Андрей Битов - Белая шляпа Бляйшица
Уже светало.
Я заглянул в спальню. Посапывали мирно мои девчонки. Мой маленький гарем. Мое счастье. Младшенькая — с Ниной, как всегда раскрытая, с подушкой на животе и ногой, закинутой на Нинино бедро. Я попробовал в спящей жене уловить, разглядеть черты той рыжеволосой девушки, что однажды заглянула ко мне в дом на Малой Бронной у самых Патриарших прудов в моем черном смокинге и в оранжевой футболке. О, это был нелегкий и долгий путь! Не у полуоткрытой на пять минут двери было мне на него решаться. Есть какая-то потрясающая двусмысленность в ощущении себя счастливым. Я вспомнил старый наш бакинский дом, от которого отделился навсегда много лет назад и без которого не был бы тем, кто есть сейчас, вспомнил, как услышал в том доме впервые слова из поэмы Иосифа Уткина: «Счастье — оно игриво. / Жди и лови». А если повезло, если ловец уже поймал? Если из четырех углов глядит оно на тебя тихо грустными подслеповатыми глазами раввина-цадика, если песочные часы уже перевернули и течет песок, течет, натекает твое счастливое Время, что тогда? В какую категорию сей ловец переходит?
Моих знаний и словарного запаса явно не хватало, я прикрыл дверь, так и не ответив себе. Пошел на кухню к компьютеру.
Странное дело, было такое чувство, будто я чего-то боялся. Может, разоблачения? Хотя… Знаю ведь наперед, перед молитвой всегда испытываешь нечто схожее: сомневаешься в себе и в силе слов, боишься претерпеть ущерб, а потом… Потом крупица знания становится частью твоего внутреннего «Я», и ты уже, пусть ненадолго, поверх пределов, остается только правильно расставить знаки препинания до следующей молитвы.
Я тихонечко настроил радиоприемник на джазовую волну, поставил чайник на плиту, нарезал несколько ломтиков бородинского хлеба и венгерской колбасы, налил рюмку холодной «Столичной», настоянной на ореховых перегородках, выкурил на балконе рассветную сигарету, салютуя розовеющему небу и темной незамерзающей в этом месте реке, делавшей последнюю городскую петлю прямо напротив дома; вернулся, поел, выпил еще водки, чаю, потом снова вышел покурить и только после этого принялся отвечать Британику.
Александр Мелихов
Женя, одетая в солнце
Что делает нас счастливыми и что ввергает нас в отчаяние? Слова, слова, слова. Нет ничего важнее слов. Нет ничего выше слов высоких, и нет ничего ниже слов низких. И весь секрет человеческого счастья заключается в том, чтобы всегда говорить о своих несчастьях высокими красивыми словами. Увы, нынешняя свинская культура это просто запрещает. А выстоять в одиночку…
Еще недавно я доходил до того, что, принимая душ, страшился опустить глаза на свое обливающееся слезами поникшее мужское достоинство (всякий знает, в чем заключается истинное достоинство). «Импотент» — этот плевок в чью угодно сторону заставлял окаменеть и меня; строгая пара «сексуальный невротик» уже позволяла мне перевести дыхание и осторожно покоситься по сторонам; а уж незатейливая строчка «мужчина, уставший от женщин» дарила мне некую даже расслабленную барственность.
Я обрел покой лишь тогда, когда хорошенько затвердил, что физическое общение с женщинами я прекратил по собственному желанию: довольно я им служил, больше я им ничего не должен. С той минуты, когда я в это поверил, я снова обрел силу бестрепетно смотреть им в глаза. Более чем бестрепетно — благодушно. Отчасти даже растроганно. Они и правда невероятно трогательные существа, когда перестаешь их бояться.
Я никогда не «обладал» ими, я всегда только служил. Служил их тайной грезе. Встречая женщину с неутоленной грезой, я начинал различать некое сияние, некий ореол, пронизывающий их прическу, — иногда алый, иногда аквамариновый, иногда янтарный, серебристый, бесхитростно голубенький, словно весенний небосвод, в котором не хватает только жаворонка…
Я сам еще не понимал, к чему они меня призывают, но что-то во мне уже тянулось им навстречу. Моя грудная клетка расправлялась или съеживалась, я становился то стройным, то сутулым, делался то выше, то ниже, в угоду их грезе менялись даже черты лица, и никогда было невозможно угадать, кем я окажусь на этот раз, — просмоленным морским волком или интеллигентным хлюпиком в пучеглазых стрекозиных очках. Внешность женщины не имела значения — я превращался в их сказку, а они в мою (ведь мы всегда любим только собственные фантомы): в красавицах открывалась глубина, в дурнушках — трогательность. Помню, в огромном библиотечном зале я часами не мог оторвать взгляд от скромной девушки, выкладывавшей книги на стойку: стыдясь своего легкого косоглазия, она старалась не поднимать глаз на тех, кого обслуживала, и я гипнотизировал, гипнотизировал ее, изнемогая от нежности и сострадания: забудь, забудь об этом пустяке, он делает тебя лишь еще более прелестной и трогательной, лишь еще более трогательной и таинственной. А подходя к ней, я уже и сам был трогательным недотепой, просыпал из-под мышки стопку книг, кинувшись их собирать, едва не шлепнулся… И, благоговейно сопроводив ее до подъезда, снова споткнулся о наглую кроссовку, протянутую с темной скамейки каким-то блатарем, и на этот раз уже окончательно растянулся, и под хохот плохо различимой шпаны долго хлопал ладонями по песку, вылавливая отлетевшие очки.
Забавно, что по иронии судьбы практически в такой же ситуации и даже почти в том же самом дворе я когда-то столкнулся со шпаной, пребывая в облике морского волка: мгновенно засекши протянутую ногу, я так врезал подонку каблуком по голени, что тот матерно взвыл, а я стремительно обернулся к темному хору с такой убедительностью, что он замер. «Ну, кому жить надоело? Кто хочет всю жизнь на лекарства работать?» И вразвалочку зашагал прочь, покачивая увесистыми плечами, на которых синие русалки переплетались с зелеными якорями.
Вот так — мужчин создают женщины, а женщин мужчины. Интересно, во что мы все превратимся, когда феминизм победит в мировом масштабе?
Любопытно, что, воплощаясь в новую грезу, я обретал и новые хвори — или, наоборот, избавлялся от прежних. Помню, как одна моя возлюбленная с желтым цыплячьим пухом вокруг детской головки, любившая загадочно приближать ко мне свои горестно распахнутые блекло-голубые глаза, постоянно мучилась радикулитом, и я, неизменно здоровый как жеребец, вечно чем-нибудь дальневосточным растирал ее поясницу, а потом укутывал в клетчатый плед, заботливо подтыкая его со всех сторон… Зато у другой, огненной креолки, меня самого каждый раз приходилось растирать вьетнамскими пахучими мазями и укутывать в точно такой же клетчатый плед — так я и перебирался от пледа к пледу.
Я много чего перепробовал на своем веку и, похоже, изведал почти все земные наслаждения, начиная от тех, что считаются низкими, и кончая теми, что почитаются неисчерпаемыми, — наслаждался я и супружеством, и отцовством, и творчеством, и причитающимися каждому десятью минутами славы, — но ничто не дарило мне такого счастья, как любовь. Я не в одиночку купался в счастье, сколько мог я изливая его и на своих возлюбленных, — но они всегда понимали счастье любви как упоение друг другом, а я — как упоение мирозданием. Любовь как будто открывала форточку в высокое и бессмертное, и я не собираюсь просить прощения за эти высокие слова — довольно я их стыдился! Я начинал ощущать свою причастность к грандиозной сверхшекспировской трагедии, именуемой История Человечества, — и утрачивал страх перед миром. Главный страх, терзающий меня, — не страх смерти или страх боли, а страх ничтожности. Когда я переставал ощущать себя ничтожным, я бестрепетно открывал грудь сверкающему ланцету хирурга и, посвистывая, скользил по мокрому тросу над беснующейся горной речкой. «Над ревущей бездной!» — перекрывая ее грохот, пело у меня в ушах. Зато когда я утрачиваю дар думать о себе высокими словами — в какую раздавленную дрожащую тварь я тогда обращаюсь!.. Но — высокими и бессмертными бывают лишь бессмертные грезы, лишь они способны воодушевить и утешить нас, и чудодейственная сила любви заключается в том, что она подключает нас к неясной, но оттого не менее реальной сверхчеловеческой грезе, незримо окутывающей мир, в котором мы живем, — и который погибнет, когда перестанет грезить.
Как это ей, любви, удается, — не знаю, не знаю, в какую еще более высокую сказку мы ее вплели, но по ее ниточке мы каким-то чудом проникаем в иной мир, вернее, тот же самый, но предстающий нам как высокий и бессмертный.
То есть такой, в котором и погибнуть не обидно. Не унизительно. Не оскорбительно.
Я целые годы не уставал и не устаю поражаться: насколько же мы с нашими жалкими мужскими и женскими кучерявыми достоинствами неизмеримо мизернее того, что открывается нам нашей любовью! Как величественна и прекрасна — не она, вселенная, открывающаяся через ее узенькую форточку! Любовь действительно чудо, если, такая маленькая, она ухитряется раскрывать нам такую огромность.