Пьер Пазолини - Шпана
Плут не мог слушать чей-то разговор больше минуты, чтобы не встрять в него, потому, уцепившись за слово “пушки”, он дурашливо воскликнул:
— Какие там пушки — не пушки, а танки!
Кудрявый и Плут блаженно растянулись на краю источника.
— А что в Тибуртино делается? — поинтересовался Кудрявый.
— Что там может делаться? Говорю же — как всегда.
— Слушай, а ты знаешь Сырка из девятого дома?
— Кто его не знает?
— Ну и как он? — расспрашивал Кудрявый.
Вместо ответа Альдуччо поднес к глазам скрещенные наподобие решетки пальцы — в тюряге, мол, на Порта-Портезе.
— Ты подумай! — пробормотал Кудрявый, про себя посмеиваясь.
— Загребли у Филени, в ландскнехт играл, — пояснил Альдуччо.
— Да знаю. — Он хитровато прищурился. — Я ведь тоже там был.
Альдуччо с любопытством глянул на него и добавил:
— А этот-то, Америго, помер.
Кудрявый рывком сел и впился в него глазами. Уголки его губ подрагивали от сдерживаемого смеха. Вот уж новость, так новость, его так и распирало от любопытства.
— Как ты сказал?
— Помер, говорю, помер, — повторил Альдуччо, довольный тем, что принес такое потрясающее известие. — Вчера, в больнице.
В тот злосчастный вечер, когда Кудрявый слинял из дома Филени, Сырка и других замели. Сопротивления никто не оказал. Америго вывели из дома двое карабинеров, но едва они вышли на галерею, как он шарахнул обоих об стену — и бежать. Но подвернул ногу и стал ползком пробираться вдоль дома. Карабинеры открыли стрельбу, пуля угодила ему в плечо, а он все бежал, бежал и добрался до Аньене. Спасаясь от преследования, истекая кровью, еле — еле дополз до берега и бросился в воду, надеясь переплыть на другой берег и огородами пробраться к Понте-Маммоло или Тор-Сапьенца. Однако на середине реки потерял сознание. Карабинеры выловили его, привели в комиссариат, окровавленного, грязного, а потом под конвоем отправили в больницу. Через неделю он очухался и хотел перерезать себе вены осколком разбитого стакана, но и на этот его раз спасли. А десять дней назад он выпрыгнул из окна второго этажа. Неделю без сознания провалялся и все же отдал концы.
— Завтра похороны, — сообщил Альдуччо.
— Язви его! — потрясенно выдохнул Кудрявый.
А Плут, показывая, что ему все до фени, что нет такого события, какое могло бы его удивить, запел:
Каблучки-подковочки… — и, закинув руки за голову, вольготно растянулся на траве.
Кудрявый немного подумал и решил, что необходимо исполнить последний долг — пойти на похороны Америго. Хоть они и были едва знакомы, но все-таки Америго друг Сырка, да и вообще интересно.
— Завтра в Пьетралате, — условился он с Альдуччо. — Только уговор — никому! Не дай Бог, отец пронюхает.
Америго лежал, как полагается, со скрещенными на груди руками, в белой рубашке, черных ботинках и новом синем двубортном костюме, — знатный костюм: брюки-дудочки и короткий пиджак с подложенными плечами, — бывало, Америго в нем так гордо выступал по воскресеньям на зависть всей Пьетралате. Деньги на этот шикарный прикид он раздобыл, ограбив кого — то на виа Прати-Фискали — разул какого-то дурака на тридцать тысяч, а для острастки еще и кровь ему пустил. Потом справил себе обновки, стал в них разгуливать и совсем заважничал. Друзья, лебезившие перед ним, старались его не раздражать, а те, кто не были с ним знакомы, после первой встречи где-нибудь в бильярдной или в клубе компартии, возвращались домой с фонарем под глазом или распухшей скулой, и хорошо еще, если при нем не было ножа. Но все меняется: теперь вот и он стал жертвой, позволил скрестить себе руки на двубортном пиджаке, застегнуть на все пуговицы воротничок белоснежной рубашки, прилизать волосы, чтоб ни один не выбился. Таким франтом покойник не был даже при жизни. Но всем почему-то казалось, что Америго просто уснул, во всяком случае, даже мертвый он наводил страх. Вот-вот проснется и устроит веселую жизнь всем, кто осмелился его положить на слишком короткую кровать и подсунуть сероватую подушку под обильно смазанные брильянтином волосы.
Кудрявый вошел в комнатенку на первом этаже дома в компании своих друзей из Тибуртино. Перед парадным без двери поднимались справа и слева две лесенки и стояла группка людей, одетых в черное. Все Луккетти явились исполнить свой родственный долг и считали себя героями дня. Ребятишки же и молодежь траура не соблюдали — оделись ярко, нарядно, будто на танцульки, а не на похороны. Соседи по дому, ютившиеся по десять-двенадцать человек в каждой комнате, держались в сторонке, а из-за их спин робко выглядывали друзья Америго: Ардуино, которому еще в детстве ручной гранатой оторвало нос и вырвало один глаз, один туберкулезник из двенадцатого дома, Сволочуга, Патлатый, сын синьоры Аниты, что все пел под гитару, особенно по ночам, когда шпана возвращалась после удачного дельца и до утра, ссорясь, делила барыш среди освещенных луной бараков. В отличие от старших, мелюзга облепила стены дома и тихонько переговаривалась или с завистью следила за совсем голопузыми, игравшими в мяч на ближней лужайке.
Едва Кудрявый проник в обитель смерти, ему тотчас же захотелось наружу: в комнате было темно и сыро, как зимой, к тому же ее заполонили тетки и сестры Америго, все как на подбор коровы, так что не протолкнешься. Они с приятелями поглядели на усопшего и смущенно (ибо не делали этого со дня первого причастия) осенили себя крестным знамением. Потом вышли на улицу послушать разговоры соседей. В центре толпы с отрешенным видом стоял Альфио Луккетти, самый молодой из дядьев, чернущий, как и сам Америго, с такими же мощными челюстями. Этот Альфио три года назад пырнул в живот хозяина бара у автобусной остановки, а теперь говорили, что одна шлюха из Тестаччо, которую он содержит, обирает его до нитки. В беседе со своими сородичами он был немногословен, явно не желая делать свою жизнь достоянием гласности, загадочно покачивал головой и смотрел поверх голов, засунув руки в карманы серых в полоску брюк. Черный пиджак сидел на нем в облипочку, желваки на скулах ходили ходуном, точь-в-точь как у Америго. Ростом он тоже не подкачал — если вытянет руку, достанет провода на столбах.
Альфио изображал из себя хранителя великой тайны, которой — все соседи это чувствовали — была окутана смерть Америго. Грозный свет этой тайны отражался на всех лицах, и прежде всего на сером щетинистом лице Альфио в обрамлении волос, спускавшихся спереди на лоб, а сзади на перелицованный воротник рубахи. Лица прочих дядьев и двоюродных братьев тоже были замкнуты, объединенные сознанием долга, молчаливым укором, многозначительной бесстрастностью. О причине смерти все, как по уговору, молчали, решив сохранить свои соображения по этому поводу в семье, а на людях ограничиться полунамеками. В круг этих замкнутых лиц входили и Ардуино с черной заплаткой, прикрывавшей отсутствующий глаз, но не останки носа, и сын синьоры Аниты, и Сволочуга, и Патлатый, но в глазах у них, невзирая на приличествующую случаю серьезность, проглядывало какое-то хищное довольство, как у солдат в бане. Альдуччо на лету ловил слова, которыми обменивались Альфио и другие мужчины, то и дело кивал, вжимал голову в плечи, растягивал губы и бормотал:
— Знаю, знаю, язви его, все знаю…
— Чего знаешь? — спросил Кудрявый; пожалуй, он единственный из всех не ведал ни о чем ни сном, ни духом.
Альдуччо не отвечал.
— Про что знаешь, Альду? — приставал Кудрявый.
— Про то, что говорят, — смилостивился Альдуччо.
Кудрявый вдруг вспомнил о девятом доме с его казино и забыл дышать. На Альфио Луккетти он взирал в благоговейном восхищении. А тот тем временем отделился от толпы и стал в сторонке, еще глубже засунув руки в карманы.
Из дома слышался надрывный женский плач, мужчины, напротив, не проявляли никаких признаков скорби, а уж тем более — сопливая детвора или старичье. Всех происходящее действо только развлекало. В Пьетралате живых-то никто не жалеет, что уж говорить о мертвых!
Торопливо, ни на кого не глядя, прошел священник. За ним семенили две сухонькие фигурки, точно котята, каких полно в каждом доме Пьетралаты, а особенно на помойках. Они семенили за падре, махая кадилами на людей, стоящих под знойным солнцем, или расхаживающих взад-вперед, или играющих, или что-то выкрикивающих. Оборванная детвора, как стая ос, все гомонила поодаль, играя в мяч; в баре на остановке, как всегда в этот час, собралась толпа бастующих. Лица злые, насмешливые; кто прислонился к дверному косяку, кто к высохшему стволу дерева; кулаки, заложенные в карманы, оттягивают брюки без ремней, оттого ширинка свисает ниже, чем надо. Другие толпятся во дворах под грязными окнами и возле бывшей уборной, распроданной во время войны по кирпичику. Все заняты созерцанием похорон. Священник вошел в дом, совершил обряд, потом вышел в сопровождении служек, женщины тоже высыпали наружу, а мужчины вынесли на руках гроб, погрузили его на черный катафалк, и вся процессия медленно двинулась вдоль по виа Пьетралата. Прошли мимо бара, перегородив дорогу стоявшему на остановке автобусу, потом миновали пустырь с двумя детскими качалками, унылое, как тюрьма, здание амбулатории, выжженные лужайки, лачуги в розовой штукатурке, фабрики, словно бы только что пережившие бомбежку, и вышли наконец к подножию холма Пекораро, изрытого полуобвалившимися пещерами.