Журнал «Новый мир» - Новый мир. № 1, 2004
Никто, кроме матери, не мог оценить, какую жертву принесла Верочка, отдавая полжизни мелочной бухгалтерской работе. Вопрос, кому или чему приносится жертва, не поднимался — это подразумевалось само собой. Шурику в свое время с нежным укором об этом напоминала бабушка — для стимуляции любви к матери. Теперь, после бабушкиной смерти, Шурик размер этой жертвы еще более преувеличил. И легкий нимб незримо присутствовал над аккуратно сложенным полугреческим пучком стареющих волос.
В вечерние часы Вера Александровна всегда находила время, чтобы посидеть в проходной комнате. Угнездившись в раскоряченном кресле, продавленном материнским телом, она открывала ящики письменного стола, перебирала старые письма, разложенные по годам, квитанции по оплате неведомых услуг в неведомые времена, бессчетные фотографии, главным образом ее, Верочкины. Лучшие из них висели над столом в зыбких рамочках, не терпящих прикосновения: Верочка в сценических костюмах. Лучшее, но столь краткое время ее жизни…
Когда Шурик заставал ее в этой меланхолической позе, он просто тонул от нежного и горького сочувствия: он знал, что помешал великой артистической карьере… Он порывисто обнимал мать за девичьи плечи и шептал:
— Ну Верочка, ну мамочка…
И Вера Александровна вторила ему:
— Мамочка, мамочка… Мы с тобой одни на свете…
(Окончание следует.)
Вячеслав Иванов
Немыслимый свет
Вячеслав Всеволодович Иванов родился в 1929 году в Москве. Сын писателя Всеволода Иванова. Филолог, действительный член РАН и нескольких иностранных академий. Напечатал более десяти книг и много статей по разным отраслям гуманитарных наук. В 1958 году был уволен из профессуры Московского университета за несогласие с официальной оценкой романа Бориса Пастернака «Доктор Живаго» и за поддержку на научных конгрессах взглядов Романа Якобсона (решение официально было отменено руководством МГУ как ошибочное 30 лет спустя, в 1988 году). С конца 80-х и до 1993-го был директором Всесоюзной библиотеки иностранной литературы. С 1989-го по 1994-й заведовал вновь созданной кафедрой теории и истории мировой культуры в МГУ. Одновременно с этим и до настоящего времени состоит директором нового научного Института мировой культуры МГУ, с лета 2003 года также директор нового института — Русской антропологической школы РГГУ, читает лекции в Калифорнийском университете (Лос-Анджелес).
Стихи пишет с детства, первые публикации — в начале 80-х.
Ташкент летом девятьсот сорок второгоГолодное брюхо
К учению глухо.
Сегодня на завтрак одна затируха.
Сегодня на завтрак одни тополя,
Ташкентская пыль — и верблюды
Уходят сквозь дымку, плюясь и пыля.
Я их никогда не забуду.
Не худо б другое попробовать блюдо.
А в мареве голода млеет земля —
Ведь и на старуху бывает проруха.
Сегодня в газетах опять заваруха,
Сегодня на завтрак опять затируха,
И слухи
по городу ходят опять,
Что и затирухи
нам могут не дать.
И как с голодухи
Распухла
разруха,
Разбухла —
Конца не видать.
И в горле
становится сухо,
И, если хватило бы духа,
Я в горы
хотел бы бежать —
В благодать.
Меня поймет один лишь планерист, —
Сказал он осенью двадцать седьмого.
Волошин слушал чтенье Королева,
Тот молод был, плечист, но не речист.
Как ветра коктебельский резок свист,
Он в детстве слышен и звучит мне снова.
Друг другу сказано всего два слова,
Волошин понял: тот душою чист.
Кто знал, что предстоит ему шарашка,
А после — вывести людей в простор.
Кто знал, что временами будет тяжко,
Тогда он просто свой привез планер.
Вверху созвездий зажигалась шашка.
Ночь наступала. Шла прохлада с гор.
1981.
* * *Недоноски строчили доносы.
И теперь до того я дорос,
Что сообщники ведьмы безносой
Потащили меня на допрос.
Но ничто не казалось бы лучше
Этих сразу сгустившихся туч,
Если б отняли благополучье,
Тучность лжи, чей поток так тягуч.
Не расправы страшусь я кровавой,
Я-то знаю, кто прав, кто не прав.
Искушение властью и славой
Хуже всех неприкрытых расправ.
Глаз твоих излученье,
Их немыслимый свет.
Только в нем излеченье
От разломанных лет,
Только с ним разлученья
Настоящего нет.
Свет, струящийся прямо
С высоты на меня
С грустью тою же самой,
С той же болью огня,
Как в оконную раму
Блеск огромного дня.
Ты не была озлоблена.
А просто — дождь косой,
А просто все раздроблено,
Совсем как Пикассо.
Все вдребезги, все в оспинах,
Поди попробуй склей!
Хоть после наши россыпи
Напишет Пауль Кле,
Хоть после из мозаики,
Нам застилавшей взор,
Поэты и прозаики
Свой понаткут узор.
Все на куски, все в трещинах,
Как битое стекло.
Но в снах, тобой обещанных,
Обоим нам везло!
Pluviose irrité contre la vie entére.
Baudelaire[1].Все тех же щей, да чуть пожиже.
День разревелся непогожий,
И я затосковал в Париже,
Сегодня он пустопорожний.
Смерч и водоворот — кузены,
Смерть нацепила плащ осенний,
И книгопродавцы у Сены
В щитах найдут свое спасенье.
Дворцы поплыли в зыбкой смеси
Туристов и послегрозовья.
А революционный месяц
Плювьоз — от ливня образован.
И вымокли насквозь химеры,
И вовсе ни к чему бутики.
Отчаявшегося Бодлера
На мне промокшие ботинки.
1999.
Василий Голованов
Мурзилка
Голованов Василий Ярославович — прозаик, эссеист. Родился в Москве, в 1960 году. Окончил факультет журналистики МГУ. Автор книг «Тачанки с юга» (1997), «Остров, или Оправдание бессмысленных путешествий». Лауреат премии «Нового мира». Живет в Москве.
IБыл ему сон: большая черная птица крыльями била у открытого гроба, гроб был пуст. А в изголовье стоял маленький человек и плакал, а вокруг другие, взрослые люди стояли, скорбно глядя в пустоту гроба, и он, Мурзилка, среди них. Потом пустой гроб закрыли, забили гвоздями, и люди ушли. А большая черная птица осталась, все ходила по песку, что-то искала-искала, пока не нашла пуговицу от Мурзилкиной старой кофты.
Мурзилку душил запой. Не досмотрев дурного сна, проснулся он пьяным и несчастным и подумал, что стар уже, немощен, а Гибель стоит перед ним во всей своей чудовищной силе и даже не улыбается, а просто молчит. Снаружи посвистывал ветер и цепкими коготками пробегал по стенам песок. Глянул в окно: помнилось, будто рано. С океана наползал туман, и белесая мгла почти скрыла от глаз устьбя и полосу прибоя, откуда время от времени долетал до слуха Мурзилки тяжелый раскат разбившейся о берег издалека прибежавшей волны. Далеко в тумане темнел старый вездеход. На его избитой и почти расплющенной кабине, шелушащейся на дверях скорлупками осыхающей краски, спала чайка.
Кутаясь от холодной дрожи в ватник, Мурзилка вышел навстречу настающему дню. Было холодно, морем пахло. Он хотел было крикнуть Пашку, чтоб разогрел ему чаю, но Пашки не было, а искать он не стал, зная, что бесполезно. Пашка мог спать в кабине вездехода или сидеть где-нибудь на берегу и смотреть. Он мог часами смотреть, как набегают одна за другой волны, как нерпа ныряет у берега или на тучи — как они ходят у горизонта, словно большие корабли. Странный он был, совершенно дикий мальчишка.
У дома на веревке висела вяленая рыба. Мурзилка зачем-то выбрал себе подсохшего гольца и, выскоблив ножом из влажной еще брюшинки мелкие, как манная крупа, мушиные яички, стал жевать. От соли захотелось пить. Он вернулся в дом, но почему-то не воды налил себе, а снова из канистры спирту и, выпив большой глоток, не стал закусывать, а только жадно потянул носом воздух, чтоб остудить горло.
Птица прилетела, пуговицу принесла, положила на камень рядом с вездеходом. Черную. Он открыл глаза и понял, что — ночь, а в доме — еще кто-то.
Потом почувствовал, что тормошат за плечо, и услышал голос близко:
— К тебе солдат там приехал…
Казалось — во сне. Но опять трясти стали. Он стал подниматься, чувствуя, что не повинуется ему слабое тело его и клонится обратно в теплый, пахнущий рыбой угол постели. С трудом разодрал гноящиеся от пьянки глаза, но на душе была тяжесть, а в глазах — тьма, будто сунули под воду и не дают вздохнуть.