Джулиан Барнс - Нечего бояться
Флобер упрекал Луиз Коле за ее «любовь к искусству» вместо «религии искусства». Некоторые воспринимают искусство как психологическую замену религии, продолжающую давать чувство иного мира тем лишенцам, что уже не грезят о небесах. Один современный критик, кембриджский профессор С., утверждает, что искусство религиозно по своей сути, ибо художник стремится к бессмертию, избегая «банальной демократии смерти». На это сильное заявление находится возражение оксфордского профессора К., указывающего, что даже величайшее искусство в геологическом масштабе длится не дольше взмаха ресниц. Эти два заявления, на мой взгляд, совместимы, поскольку мотивация художника может не принимать в расчет космическую реальность. Однако профессор К. делает и свое сильное заявление, а именно: «Религия искусства портит людей, потому что возбуждает презрение к тем, кто считается лишенным художественного вкуса». В этом, возможно, что-то есть, хотя еще большая проблема, по крайней мере в Британии, скорее обратная: в презрении самодовольных обывателей к тем, кто занимается искусством или ценит его. И разве такие чувства делают обывателей лучше?
«Религия искусства»: когда Флобер использовал это выражение, он говорил о подвиге посвященья, а не о снобистском почитании искусства; обязательное монашество, власяница, молчаливая одинокая медитация перед действием. Если сравнивать искусство с религией, то точно не в традиционном католическом смысле с абсолютной властью папы наверху и рабской покорностью внизу. Оно скорее похоже на раннюю церковь: живую, хаотичную, подверженную расколам. На каждого епископа найдется свой богохульник, на каждую догму — свой еретик. Сегодня в искусстве, как когда-то в религии, полно и лжепророков и лжебогов. Есть художественное духовенство (осуждаемое профессором К.), которое желает исключить нечистых, которое скрывается в непостижимых умствованиях и недосягаемой утонченности. С другой стороны — (осуждаемые профессором С.) подделки, торгашество и инфантильный популизм; художники, готовые на лесть и компромисс, которые, как политики, сделают все ради голосов (и денег). Чистые или нечистые, возвышенные или продажные, все они — как светлый отрок в кудрях, как трубочист — обратятся в прах[25], а их искусство вскоре последует за ними, если не отправится вперед них. Однако искусство и религия будут всегда оказываться рядом благодаря абстрактным существительным, связанным с обоими: истина, посвященье, воображение, сочувствие, нравоучение, трансцендентальность.
Нехватка Бога для меня как Ощущение Себя Англичанином: чувство, возникающее в основном, когда на меня нападают. Когда обижают мою страну, пробуждается дремлющий, если не сказать, дрыхнущий патриотизм. А что касается Бога, то меня больше провоцирует абсолютный атеизм, чем, скажем, зачастую мягкие осторожные надежды англиканской церкви. В прошлом месяце я как-то ужинал с соседями. Дюжина гостей сидела за кухонным столом, способным вместить Христа с апостолами. Одновременно протекало несколько разговоров, как вдруг за пару стульев от меня возник спор и молодой человек (сын хозяев дома) саркастически и довольно громко спросил: «Но почему Бог сделал это с Его сыном, а не со всеми нами?» Я поймал себя на том, что нелюбезно отвернулся от своих собеседников и выкрикнул в ответ: «Потому-то он Бог, боже ж ты мой!» Разговор получил продолжение; хозяин дома К., мой старинный приятель и завзятый рационалист, поддержал своего сына: «Есть одна книга про то, как люди выживали после распятия, как иногда их снимали еще живыми. Центурионов можно было подкупить». Я: «А к чему это все?» Он (раздраженно-рационалистически): «Смысл в том, что этого всего не могло быть. Этого всего не могло быть». Я (рациональным образом раздраженный рациональностью): «Но в этом же весь смысл — что этого не могло быть. Смысл в том, что если вы христианин, то это было». Я мог бы добавить, что этот спор стар, как… по крайней мере, как «Мадам Бовари», где Оме, закоренелый материалист, утверждает, что идея Воскресения не только «абсурдна», но и противоречит «всем законам физики».
Подобные научные наблюдения и «объяснения» (Христос «на самом деле» ходил не по воде, а по тонкому слою льда, который при определенных метеоусловиях…) убедили бы меня в молодости. Сейчас они представляются довольно неуместными. Как сказал Стравинский, обоснованное доказательство (и, соответственно, опровержение) для веры — все равно что занятия контрапунктом для музыки. Смысл веры — верить именно в то, чего в соответствии со всеми известными правилами «не могло произойти». Рождение от Девы, Воскресение, прыжок Магомета в небо, от чего в скале остался след ноги, загробная жизнь. Это все не могло произойти в нашем понимании. Но так было. Или будет. (Или, разумеется, конечно же, не было и, несомненно, не будет.)
Писателям нужен определенный набор ответов на определенный набор вопросов. Когда спрашивают, В Чем Назначение Романа, я люблю отвечать: «В красивой складной лжи, внутри которой жесткие истины». Мы говорим о приостановке неверия как об интеллектуальном условии, помогающем получать удовольствие от литературы, кино, изобразительного искусства. Это ведь просто слова на странице, актеры на сцене или экране, краски на холсте: эти люди не существуют, их никогда не было, а если они и были, то здесь всего лишь их копии, ненадолго правдоподобные симулякры. И все же пока мы читаем, пока глаза смотрят, мы верим, что Эмма живет и умирает, что Гамлет убивает Лаэрта, что этот угрюмый, отороченный мехом муж и его жена в парче могли бы сойти с картины Лотто и заговорить с нами на ломбардском диалекте XVI века. Этого не было, это никогда не могло произойти, но мы верим, что было и могло. От такой приостановки неверия недалеко до активного признания веры. Я, разумеется, не хочу сказать, что чтение художественной литературы могло бы предрасположить вас к религии. Напротив: это религии были первыми великими изобретениями писателей. Убедительное изображение и правдоподобное объяснение мира для понятным образом сбитых с толку. Красивая складная история с начинкой из жесткой лжи.
Другая неделя, другое застолье: семеро писателей встречаются в кабинете на втором этаже венгерского ресторана в Сохо. Тридцать с чем-то лет назад установилась традиция подобных пятничных обедов: шумных, прокуренных, с выпивкой и спорами, собраний журналистов, писателей, поэтов и карикатуристов в конце очередной рабочей недели. За это время место встречи несколько раз менялось, а состав участников уменьшился от переездов и смертей. Теперь нас осталось семеро, старшему за семьдесят, младшему сильно — очень сильно — под шестьдесят.
Это единственное мероприятие только для мужчин, которое я сознательно или охотно посещаю. Из еженедельного оно незаметно превратилось в ежегодное: порой это почти что одно воспоминание. С годами сменился и его настрой. Теперь мы меньше шумим и больше слушаем, меньше хвастаемся и соревнуемся, больше дразним и потакаем друг другу. Нынче никто уже не курит и не приходит с твердым намерением напиться, что раньше казалось самодостаточным основанием. Теперь нам нужен отдельный кабинет, не из-за пижонства или страха, что подслушают наши лучшие шутки, а поскольку половина из нас глуховата — кто-то, не скрываясь, надевает аппарат, садясь за стол, кто-то пока не признается в этом. У нас выпадают волосы, нам нужны очки; наши простаты медленно раздуваются, сливной бачок за лестницей редко простаивает без дела. Но в целом мы бодры и по-прежнему работаем.
Разговоры идут по накатанным колеям: сплетни, книжный бизнес, литкритика, музыка, кино, политика (некоторые из нас совершили ритуальный сдвиг вправо). Это не лимонный стол, и я не помню, чтобы смерть обсуждалась здесь как общая тема. Или религия, хотя один из нас, П., католик. Все эти годы именно от него можно было ждать неудобных, зароняющих сомнения этических вопросов. Когда один из ходоков распространялся за столом о том, как он в последнее время стал привязан к жене, именно П. влез с вопросом: «Так ты думаешь, дело в любви или в возрасте?» (и получил ответ, что, увы, скорее всего, в возрасте).
На этот раз, впрочем, мы должны расспросить П. об одном догмате. Новый — немецкий — папа только что объявил об отмене чистилища. Прежде всего, мы требуем разъяснений: что это было и где оно находилось, кого туда отправляли и кого, если такое случалось, отпускали оттуда. Мы коротко отклоняемся в сторону живописи и Мантеньи (хотя едва ли чистилище было популярной темой для картин и, предположительно, сколько бы ни оставалось еще католических художников, для них это небольшая потеря). Мы отмечаем переменчивость Конечных Пунктов: даже ад с годами подрастерял свою вероятность и инфернальность. Мы с удовольствием соглашаемся, что Сартрово «Ад — это другие» — полная ерунда. Но по-настоящему мы хотим спросить П., верит ли он и насколько в реальность таких мест назначения; и в особенности, верит ли он в рай. «Да, — отвечает он. — Я надеюсь. Я надеюсь, что рай существует». Но его такая вера утешает далеко не явно. Он объясняет, как больно ему думать, что если есть вечность и рай по его вере, он может быть разлучен со своими четырьмя детьми, как один оставившими религию, в которой росли.