Григорий Ряжский - Подмены
Обо всём этом думал он и через десять месяцев, когда они с Лёкой летели в Свердловск, где скончался отец, Наум Ихильевич. А ещё, слепо уставившись в чёрный иллюминатор, он размышлял о том, что не так, в общем, и удивительна история с этой неотменной чёрной меткой. Если они посмели танки в Прагу ввести, если смогли убить мирных людей, городских жителей, посмевших высказаться против удушения гражданских свобод, то чего уж говорить о жалком сопроматчике, недовольном, видите ли, конкретным местом, занимаемым им в отдельно взятой ничтожной жизни.
«Боже, – думал он, – кто бы мог подумать, что через двадцать три года после победы я, гвардейский капитан Моисей Дворкин, доживу до второго взятия Праги советскими войсками».
За всё время после войны Моисей летал к отцу раза два-три, не больше. Иногда звонил, проверить здоровье и так, отметиться по-сыновьи. А если начистоту, просто не получалось простить отцу маминой смерти. Сам-то толком не знал, просто не мог знать, находясь в то время на фронте, но после шепнули ему, там уже, в Свердловске. Нашлись сердобольники, донёсшие, что ушёл отец его от мамы, ещё в войну, к той, что моложе и при должности. К докторице. Ну жена и не сдюжила, ушла раньше положенных лет. Лёку он однажды взял с собой к деду – просто показать друг другу, уже зная, что в последний раз. Вера, та желания знакомиться не изъявила, даже в разовом порядке, чувствуя, что проскочит и так. А Лёке было интересно, что за дедушка у него такой, неизвестно где живущий. Ему было лет пять или около того, и дед ему тогда понравился, тем более что другого не было. Но там ещё была чужая бабушка, которая была новой женой дедушки. Не слишком приветливой оказалась, учуяв, видно, непрошеных наследников. В общем, путаница. Со временем, уже не общаясь, Лёка про деда, можно сказать, забыл. И никто ему особо о нём не напоминал, раз уж всё так невесело вышло само.
Пока летели, Лёка настраивался на репортажную съёмку. С одной стороны, слегка переживал, что придётся присутствовать при настоящих похоронах родного деда. С другой, был несколько на взводе, оттого что снимки его сделаются частью семейной истории, несмотря на то что затронут наиболее трагический её параграф. В любом случае, важно было зафиксировать неподдельное человеческое горе – именно так он прочёл в «Учебнике для фотографа», в разделах «Основы фотографии» и «Композиция». Искусственный свет в репортажной съёмке почти не присутствовал, как и при работе фотографа, описанной в главе «Жанровая сцена», и потому Лёка сосредоточенно обдумывал, как будет лучше и верней выстроить кадр с дедушкиным гробом и с какого ракурса выигрышней начать.
Когда приземлились, первым делом поинтересовался у отца:
– А у них есть где плёнку проявить? Или уже дома проявлю?
– Рот закрой, – впервые в жизни Моисей Наумович грубо оборвал сына. – Не всё в жизни измеряется условиями для съёмки, есть ещё кое-что, чему не мешало бы поучиться. Имей хотя бы минимальное уважение. И не щёлкать ты там должен, а у гроба стоять. Щёлкают пускай тебя, с мёртвым дедом и живым пока ещё отцом, это и будет память.
Сказал, будто в голову заглянул.
Внутренне Лёка сразу согласился, даже не стал на эту тему размышлять. Разве что немного удивился непривычной для отца резкости, с которой тот выдал эти слова.
Он не стал ничего снимать. Просто смотрел, как, вынеся гроб на улицу, какие-то люди поставили его на табурет, после чего, выдержав с пяток минут для прощания с соседями, они же задвинули его в автобус, так чтобы дедовы ноги шли вперёд, и тот тронулся в направлении местного крематория. Вдова Наума Ихильевича уехала тем же автобусом, сопровождая гроб. Она всё больше молчала, изредка перекидываясь короткими фразами с участниками похорон. Сами же они поехали вслед автобусу на другой машине. Дворкины никого тут не знали, и обоим было непонятно, как себя вести. Лица, что у сына, что у внука, хоть и не были затянуты подобающей случаю скорбью, однако факт смерти близкого родственника явно печалил их, и немало.
Потом были слова, разные, от тех, с кем покойный трудился в годы войны, и от тех, кто знал его в послевоенной жизни. А потом Лёкин дедушка уехал вместе с гробом куда-то вниз, и за ним задёрнулись прощальные шторки.
На поминках было немногословно. Перед тем как выпить поминальную рюмку водки, Моисей Наумович поднялся и произнёс слова, прощаясь с отцом уже в последний раз:
– Мне жаль, отец, что мы виделись с тобой так редко. Что жизнь наша оказалось совсем не такой, какой могла бы стать. Что за эти годы у тебя вырос внук, Лёва, которого ты почти не знал, и поэтому, пока рос, он был лишён дедушкиной ласки. Судьба раскидала нас по разные стороны жизни, и мы сами виноваты, что в своё время не подправили эту судьбу, хотя, наверно, и могли…
Больше говорить было нечего. Любое слово чуть в сторону от жизни или смерти уже так или иначе стыковалось с вдовой. Та же, как он понял для себя, по-прежнему продолжала откровенно недолюбливать московскую родню, хотя открыто никогда в том не признавалась. Просто игнорировала её существование, не упоминая в разговоре с мужем имён и не задавая вопросов. Об этом ему тоже успели шепнуть, кто-то из хоронивших отца недоброжелателей, пока все грузились и отправлялись. Что-то во всём этом было не так, но ни сил, ни нужного настроя, чтобы вникнуть ещё и в это, не было. Имелось одно-единственное желание – отдав долг сыновней памяти, убраться восвояси. Он и Лёку с собой потащил в этот далёкий Свердловск не просто так, а чтобы было с кем перекинуться словом среди абсолютно чужих людей. Поначалу даже упоминание матери, первой и когда-то любимой жены покойного, Моисей Наумович постарался опустить, догадавшись, что за этим столом существуют и запретные темы. Но не удержался-таки, сказал, прощаясь уже совсем:
– У нас самолёт вечером, а мы хотели ещё на кладбище заехать, на мамино, пока не закрылось. Навестить и, может, рассказать о папе. Она ведь тоже должна знать, она же его до самой смерти любила. Она и на фронт об этом писала мне. Вот… может, встретятся теперь где-то на небесах… – Он коротко кивнул Лёке, и тот незаметно выбрался из-за стола.
Это была ложь, про письма. Мама не писала об отце. Письма за все годы, пока сын находился на передовой, вообще находили его едва-едва: чаще попадали под бомбёжку, терялись, не доносились армейской почтой. Но в тех, что оказались в руках, не было ни слова об отце, будто того не существовало вовсе. Он тогда ещё удивился, подумал, запамятовала мама, как это может быть – ни от самого отца в письме ни строчки, ни от мамы про него. Потом, через годы, догадался, что, верно, уже в ту пору был меж ними разлад, и, судя по всему, не пустячный. И ещё подумал, что мама поступила с ним нечестно, умолчав об отце, – нужно было подменить тогдашнюю правду, солгать сыну хотя бы по милости войны, из чисто родительских соображений, которые не знают, не ведают бессердечности, а лишь стремятся сделать ребёнку хорошо, доложить ему на душу любви, уверенности и покоя. А дальше бы разобрались, когда фашиста б задавили и вернулись в мирный дом.
А ещё он солгал про самолёт – рейс был утренний, хоть и ранний. Просто хотелось избежать неловкости, если бы предложили остаться в доме мачехи на ночь. Моисей Дворкин знал, что поступил как минимум некрасиво. Или даже подловато. Однако не мог сдержать себя, не получилось. В дверях, когда уже вышли с сыном, он, обернувшись вполоборота, бросил отцовской вдове:
– Имейте в виду, нам ничего не надо.
– Мне тоже, не переживайте… Мне вообще без него ничего не нужно, – отрешённо глядя в сторону, отозвалась та и закрыла за ними дверь.
«Сука она всё же, – подумал он тогда, – жаль, что лицо хорошее, как будто забыли поменять, когда подлючестью этой награждали…»
Оттуда они, взяв такси, добрались до городского кладбища, успев незадолго до закрытия. Нашли могилу, молча постояли. Дворкин щёлкнул сына возле могильного камня. Затем Лёка – его, в той же позе. На этом взаимная фантазия исчерпалась, дальше путь им лежал в аэропорт, где они и провели остаток времени, ожидая рейса на Москву.
Маме он, как и обещал за поминальным столом, сообщил о смерти отца. Довольно безучастно, чтобы не переходить на личности. Не понимал, как поступить лучше – на тот случай, если она где-то поблизости. И сына не постеснялся, говорил вслух, не про себя, – что чувствовал, то и выдал в воздух, окружавший кусок чёрного мрамора. Перед уходом смахнул снег с оградки и коротко всплакнул, удивившись несдержанности слёзных желёз.
Чуть позже он ещё раз прокрутил в памяти события прошедших суток, уже когда самолёт шёл на посадку и в проёме иллюминатора обнаружились нарезанные на прямоугольники и квадраты, в заметных проплешинах подмосковные поля, ещё не до конца освободившиеся от остатков тающего снега.