Юрий Нагибин - Остров любви
Но вот, в исходе большого, радостного дня, когда, отвечеряв, синдик вернулся на свой наблюдательный пост и раскурил последнюю перед сном трубку, возле дома вновь появился неуемный старик Бах и сбил, а там и вовсе испортил отменное настроение господина Швальбе. Почти слепой, а ишь как шагает, даже не силится опробовать землю толстой ясеневой палкой! Промокший, со шляпы течет на сизые щеки и толстый нос, ботинки и чулки залеплены грязью, а вид такой бравый, что хоть сейчас в полковые барабанщики! Господин Швальбе полагал вначале, что Баха погнала вон из дома какая-нибудь беда: болезнь жены, родовые схватки незамужней дочери, пожар, учиненный слабоумным сыном, или известие, что первенец Фридеман сломал шею по пьянке. А оказывается, старый шут бегал в деревню орган послушать. Мало ему в городе органов и органистов. И, даже не услышав ничего путного, лучится непонятной радостью, будто наследство получил. И наплевать ему на все успехи синдика Швальбе, которые послужат к вящему преуспеянию славного города Лейпцига, наплевать ему на богатство, на дом, скот и угодья господина Швальбе, и на радость его очей, усладу души и не остывшей с годами плоти тоже наплевать этому неотесанному и самонадеянному мужлану.
Почему Бах, потомственный музыкант из старого, почтенного, всюду уважаемого рода, стоявшего много выше рода Швальбе, оказался неотесанным мужланом, синдик и сам не знал. Он, правда, слышал, что Бах, человек просвещенный и начитанный, не получил университетского образования в отличие от большинства известных музыкантов, но сам Швальбе не кончил даже гимназии и ставил это себе в заслугу, почитая самообразование выше готовых знаний, вдалбливаемых учителями в тупые головы учеников. Но Швальбе злился. Швальбе пылал гневом. Этот Бах, черт бы его побрал, задирает перед ним свой нос!
Ах, канальство!.. Если ты бедный, если ты жалуешься на погожую осень, лишившую тебя доходов с отпеваний, если замороченный семьей едва сводящий концы с концами, ты ходишь в спущенных чулках и с вывернутыми карманами, если вечно теряешь ключи от всех тех мест, куда опаздываешь, если ты распустил учеников, которые только и знают, что шляться по деревням и выпевать у крестьян плохо поставленными голосами битую птицу, яйца и серые лепешки, если ты зависишь от снисходительности и терпения отцов города, то думай ежечасно, ежеминутно о хлебе насущном для себя и близких своих, в поте лица добывай этот хлеб, смиренно и неустанно ублаготворяй высоких покровителей, заслуживай милость у сильных, а не бегай за музыкой, как за девкой, в дождь и слякоть через весь город!..
Гнев синдика окрасился болью. Откуда его презрение ко мне? — яростно и горько вопрошал себя Швальбе, хотя музыкант не давал ему ни малейшего повода для подобного умозаключения. Увы, детский смех не звучит в моем доме, но ведь это несчастье, взывающее к сочувствию, а не порок. Да, я не умею играть на органе, а он не отличит брюссельских кружев от грубой подделки, лионского полотна от местной дряни, не заключит и простейшей сделки, грош не превратит в талер. Он хороший, даже преотличный ремесленник в своем цехе, а я в своем. В конце концов, можно поспорить, что нужнее людям — хорошая музыка или хорошая торговля. Да и кто из прихожан церкви святого Фомы, даже из тех, что старательно гнусавят в общинном хоре, знает цену прелюдиям, хоралам, кантатам и мессам старого кантора? Быть может, по всем немецким землям лишь горстка людей догадывается об истинном достоинстве этой музыки? Да еще горстка делает вид, будто догадывается. И то скажи им, что Бах выше не только Телемана или Гассе, но и самого Генделя, пожмут плечами или расхохочутся в лицо.
К сожалению, я знаю ей цену. К сожалению, ибо зачем коммерсанту, торговцу, человеку дела, участнику жесткой конкурентной борьбы, землевладельцу и будущему заводчику, так сильно, остро, так безысходно чувствовать музыку, до задыхания, стона, сладко-стыдных слез? Зачем мне абсолютный слух и цепкая, как волчец, музыкальная память, если я не в силах сочинить даже простенькой песенки, если ни клавесин, ни скрипка, ни флейта не оживают под моими нечуткими пальцами. Но что стоил был Иоганн Себастьян Бах, если б ни одна душа на свете не отзывалась его музыке? Кто-то должен слышать музыку, иначе она бессмысленна, иначе ее просто нет.
— Господин Бах, — сказал Швальбе тихо, а Баха буквально оглоушила скрытая в его голосе угроза. — Не кажется ли вам, что тот, кто создает великую музыку, и тот, кто способен постигнуть созданное во всей бессмертной красоте, равны перед лицом Гармонии?
— О, конечно! — живо согласился Бах. — Разница между ними лишь в том, что второй не владеет материалом. Но это вопрос чисто ремесленный, в духовном же отношении эти люди равны.
И улеглись грозные накаты душевных крутеней синдика. Теперь он гнал хоть и бурные, но ласковые волны.
— Творения Баха заслуживают самой широкой известности, а между тем их нигде не услышишь, кроме Лейпцига, — негодовал синдик. — Немецкие княжества кишат органистами, но они уперлись в Пахельбеля, Букстехуде, Бёме… Великие «Страсти по Матфею», перед которыми Гендель должен снять шляпу, исполнялись один-единственный раз, и никто не знает о существовании этого шедевра… Баха ценят лишь как исполнителя, и даже серьезные музыкальные писатели, вроде гамбуржца Матесона, ставят его ниже заведомых посредственностей…
— Но разве это так важно, господин синдик? — со слабой улыбкой спросил Бах, равно удивленный музыкальными познаниями торговца и страстностью его тона.
— Конечно, важно, дорогой Бах! Почему люди должны довольствоваться вторым сортом?
— Гендель — второй сорт?
— Оставим Генделя в покое. Все остальные рядом с вами второй сорт.
— Попробуйте объяснить это Матесону! — Бах с добродушным смешком развел руками.
— Вы когда-нибудь издавали свои вещи?
— А «Клавирные упражнения»? Я имел честь послать вам экземпляр.
— И это все? А ваши оркестровые произведения, ваши прелюдии, хоралы, фуги?
— Клавирное переложение одной из фуг…
— Одной!.. О святая простота!.. — нетерпеливо воскликнул Швальбе. — А ваши кантаты — вершина церковной музыки?..
Суровое даже под маской вынужденной любезности лицо Баха смягчилось, помолодело. Вопрос синдика напомнил ему о счастливейшей поре его жизни. Мария Барбара из рода Бахов была уроженкой Арнштадта, города, нанесшего столько уязвлений его чести и самолюбию, а под конец одарившего величайшим сокровищем — любовью этой прелестной, нежной и на редкость музыкальной девушки. Небольшое, но чистое, звонкое, серебристого тембра сопрано Марии Барбары надоумило Баха осуществить давнишнюю мечту — ввести в церковный хор женский голос. Дерзкую мечту, ибо еще апостол Павел поучал: «Да молчит женщина в хоре». Они разучивали сольную партию сопрано, когда в пустую церковь сунулся зачем-то консисторский служащий. Каша заварилась круто. Баху припомнили все: и развал дисциплины в хоре, и уличную схватку со старшими учениками, и «странные вариации к хоралу, смущающие общину», и «непонятную гармонизацию мелодий», а сверху навалили новые грехи: музицирование в церкви с «чужой девушкой» и бунт против апостола Павла. Объяснения, что девушка вовсе не чужая, а его нареченная, не смягчили ханжей. И тогда Иоганн Себастьян, вместо того чтобы смиренно покаяться, закусил удила. Он подался в Мюльгаузен, где искали органиста для церкви св. Власия, блестяще выдержал испытания и был утвержден в должности. Ему положили отличное содержание: восемьдесят гульденов в год да еще натурой: три меры пшеницы, две сажени дров, шесть мешков угля, шестьдесят вязанок хвороста и три фунта рыбы, все довольствие — с доставкой к дверям дома. Для молодого, не избалованного жизнью музыканта это было настоящим богатством. Теперь он мог повести к венцу Марию Барбару. Они обвенчались в скромной деревенской церквушке, сыграли веселую свадьбу, и, будто несомый на крыльях удачи, Иоганн Себастьян получил от мюльгаузенского магистрата заказ на кантату. Ее надлежало исполнить в дни празднеств по случаю выборов в городской совет. Ведь известно, чем меньше город, тем больше в нем спеси. Кантата торжественно прозвучала в Мариенкирхе, и ублаготворенные отцы города расщедрились на богатое издание посвященного им сочинения.
На всю жизнь запомнился Баху едкий, раздражающий ноздри запах свежей типографской краски доставленного прямо из-под печатного станка оттиска. Они стояли с Марией Барбарой, сблизив головы и держа за уголки нарядную обложку, и которую вложены голоса. Крупной готической вязью были мы ведены имена двух бургомистров и мелким шрифтом набрано имя композитора. Тогда казалось, что в его жизни будет еще много таких вот оттисков, но господь рассудил иначе.
— Городские власти Мюльгаузена издали мою «Выборную кантату», — произнес он вслух. — Мне было тогда двадцать три года. Мы с женой… первой моей женой безмерно радовались! И немного удивлялись, почему фамилии бургомистров, господ Штректера и Штейнбаха, написаны такими большими буквами, а моя — такими маленькими. Мы были молоды и тщеславны.