Герман Брох - Избранное
То было приуготовленье, великое приуготовленье, от него чуть ли не разрывалось сердце, но лира еще молчала, еще не могла, не дерзала запеть, ибо то единство, в которое сливалось здесь сущее, колыхаясь в приливах и отливах от свода к своду, было единством растительной мощи, единством ненарушимой растительной немоты под ненарушимым молчанием звезд, — ненарушимая всетишина, ненарушимо беззвучная даже в той сокрушительной мощи, с какою вершилось слиянье, ибо в последнем неимоверном усилии все растущее вытянулось до последних пределов, до тончайшей фибры, и бледным мерцаньем просвечивала в каждом растенье мощь земных соков, бледными искрами разряжалось усилье, с каким простирали стебли свои прозрачные кроны до самого дальнего верхнего края мглистого свода, и так безудержен был этот напор разрастанья, так подчинял себе все — и звезды и небо, — что и небо вспыхнуло ярким последним огнем, будто противясь этому напору, этому натиску растительных сил, и была в этом пламени последняя отрешенность полночного небесного лика, призванного к солнцу и обращенного к солнцу, и сквозь его животность чище и ярче, чем когда-либо прежде, нежней и смиренней, прозрачней и просветленней засияла человечность — хоть и обреченная на угасанье, хоть и сокрушимая, хоть и сокрушенная навеки, поглощенная напором растительного, засасывающей силой темно-бледного сгустка корней; так и растаял снова небесный лик, дебри эфира заглушили его, и таяло созвездье за созвездьем, таяло в собственном отраженье, к нему вознесенном, и свершившееся здесь обрученье было вдвойне отрешеньем; но, неугасим в угасании, не исчез бесследно свет ни единой звезды, каждый луч сохранился, целым и негасимым вливаясь во всезатопляющий свет растительного океана, — сияние за сиянием низвергалось в лоно противосиянья, оплодотворяя его несказанной мощью, само в нем сгущаясь и разрастаясь, — и вот уж и само солнце низверглось в свое отраженье, в прозрачное жадное пламя ветвистого колодезного ствола, и тоже в нем растворилось, сгинуло в неопалимой кроне срединного вяза, а та на мгновенье, на единый предгибельный миг развернулась во всем торжестве всенебесной своей разветвленности, увешанная свод за сводом златосолнечными плодами, — развернулась, чтоб в следующий миг истаять с беззвучным вздохом, истаять вместе со звездами и их отраженьями, вместе с солнцем и эхом солнца, исчезнуть навек во всепроникающем бледном свечении звездоносной вселенской флоры, затопившей небо.
Был достигнут предел растительной силы, необъятность роста поглотила все сферы, затмила все небеса и все россыпи звезд, и иссяк полноводный жизнетворный колодец мира, превратившись лишь в прохладное влажное свеченье, — был перейден предел. И растительный космос, изнемогший от последнего неимоверного напряженья, обессиленный последней всепожирающей вспышкой, затих, испуская дух; бледным мерцающим сплетеньем он реял во мраке, еще был в нем видим, уже его не озаряя, и вместе с растительной иссякла и его светоносная сила, ясность его луч за лучом поглощалась тьмою, беспредельно истаивала в ее бесконечности, в этой второй бесконечности, и так же истаивал в ней бездонный колодец мира, опадал, как вянущий стебель, вялым свеченьем истекая в бездонную тьму. И объяла первозданная тьма все, что еще жило, ей и ее немоте было отдано во власть бытие, испустившее дух, уже нераздельное, уже не прорезаемое вспышками ни растений, ни звезд; недвижно парили весы времени в бездыханном немом равновесии, и остановилось дыханье души и мира в этой бездыханной немотствующей черноте. Тенью пропитавший бесконечность, но еще в ней не растворившийся, прял свою пряжу первозданный ночной мрак, хоть еще и не вечная ночь: слишком зрима была еще эта тьма, чтобы, подобно всему чувственно постижимому, не таить в себе своей противоположности, и, хотя утихли навек все приливы и отливы неба, все приливы и отливы сердца, слабая струйка света еще раз просочилась из тьмы, словно последний остаток бледного света растений и созвездий, оба света неразрывно слиянны, — каменно-первозданная, чреватая мраком, единая праоснова созвездия и растенья; и еще раз отступила тьма перед странно-разреженной ясностью, что напоминала день, не будучи днем, и все же была больше чем день, и лежала на всем сущем, не одушевлена ни дыханьем звезды, ни дыханьем растенья, ни дыханьем зверя, — всеобъемлющий бездыханный день. По-ночному черные в его свете, лишенном тени, простирались недвижные воды — и уже не отражали солнца; по-ночному бледные в этом свете простирались по беспредельному земному полю беспредельно высокие дебри корней, так уже и не зазеленевшие, — и увядали. Он же, лишенный покровов растительных и животных, стал ростом выше гор, истукан из глины, земли и камня, чудовищная гигантская башня, глиняный кряж без рук и без ног, бесформенная исполинская глыба, и все же ничтожно малый на безмерном поле земного щита под щитом небесным, меж двух роговых окостенелых щитов; и тяжко ступал он по безмерной окостенелой скалистости земного щита — нет, не ступал по ней, а был влеком, был несом над нею, безликий, окаменелый; и все же, замирая в предчувствии, видел он свет за щитом небесного свода, видел его, потому что звезда востока — он коснулся ее головой — канула в каменное его чело как новое око, третье око над теми двумя, что ослепли в каменном плене, и было это третье око зрячим, всевидящим, божественным и все же человечьим оком.
Все заметней редела бледная поросль гигантских лесов, все бессильней свисали ветви ее земноводных сплетений, поникали дряблые стебли и, иссохнув, припадали к земле, из которой однажды буйно взметнулись ввысь, и увядали, и умирали; и когда прозрачные заросли до последнего остатка растворились в земле, когда ничего кругом не осталось, кроме голого камня, когда поглотил этот камень все корни до последнего бледного волоконца, тогда снова пришла в мир тьма, снова стала ночью, бездыханной мировой ночью, что была уже не ночь, была больше чем ночь, так была она ужасна, хоть и не внушала ужаса, — чудовищно огромная, всеобъемлющая, всемогущая тьма. Все вершилось без участья пространства и времени, хоть еще и не окончательно, еще зримо и ощутимо, но уже и за гранью ощущенья и зренья, за пределами ночи, и, пока оно вершилось, он чувствовал, как распадается все твердое, все осязаемое, как уходит почва у него из-под ног, уходит в безмерность, уходит в забвение, в бесконечность забвения, в его беспамятно-памятный беспредельный поток, сливающий в единое целое образ с праобразом и преображающий земную тьму в текучую влагу, — и так слились в едино-бытие зеркало неба и зеркало моря, — земля, становящаяся светом. И, ставши текучим светом, все канувшее через некий невычислимый промежуток вечности снова возвращено было из бепредельности на небесную твердь, и купол неба снова стал светом; но возвращение не стало напоминаньем, забыты оставались земля, и камень, и все, сквозь что он сюда шел и из чего был создан, и бесформенность его исполинской фигуры была в прозрачности своей столь же неосязаема, как свет, как текучий вселенский купол, его окружавший; он стал прозрачнейшей тенью, он был теперь лишь сплошное око, око на его челе. Так реял он меж текучими зеркалами, парил в пространстве меж влажными световыми туманами небес и колыханьем вод океана, и сокрытый за туманами вечный свет отражался в водах, зиждитель и носитель цельности. Благодатна была мягкость тумана, благодатна мягкость потока, обе стихии роднила благодатность света, и мнилось ему, что некая безмерно огромная ладонь несет его облаком сквозь эту вдвойне благодатную мглу, сквозь это вдвойне благодатное бытие, по-матерински мягкая, по-отцовски спокойная, охраняя его и унося все дальше и дальше, во веки веков. И вдруг, словно желая сплавить еще прочней и душевней благодатное единство земли и неба, словно желая смыть последнюю грань между влагой земной и небесной, закапал дождь. Неслышно моросил он сначала, становился все сильней и сильнее, а потом превратился в сплошной ливень, падавший сквозь пространство, падавший почти замедленно в обволакивающей своей мягкости, в своей огромной, как вечность, сумрачной благодатности, и так вездесущ был его поток, что уже не распознать было, низвергались ли струи сверху или снизу; и настала совершенная тьма, и совершенным, стало единство, не знающее ни направленья, ни начала, ни конца. Единство! Нескончаемое единство, не окончившееся даже тогда, когда абсолютной стала его тьма, и из нее в последний раз просочился свет, ибо вершилось теперь вот что: в самом сердце тьмы, будто от нежного прикосновенья, будто от нежного дуновенья, раздвинулся полог небесного свода; дивным полным светом вдруг засияло небо, словно одна сплошная звезда во всю ширь горизонта, одно сплошное око, отражавшее его око, и было оно одновременно на земле и на небе — небо внутри и снаружи, крайний предел души и вселенной, и сверкал в самом центре кристалл единства, вобравший в свою прозрачность всю влагу мира. И кристально ясный светоч стал тогда всей вселенной, все небесное и земное слилось в его излученье, навеки и незакатно разлилось в бесконечных преломленьях и отраженьях, ибо первозданный свет и был полнотой бытия, неугасимым его сияньем, и то было начало, и конец, и снова начало, вечный восторг кристального звездного лика. Но где же, где в этой всеслиянности был его собственный лик? Вобрал ли его в себя хрустальный сосуд сфер, или он все еще пребывал в пустоте, непричастный ни внутреннему, ни внешнему бытию? И существовал ли он вообще, он, даже уже не паривший, он, никакою дланью уже не поддерживаемый? О, он существовал, ибо созерцал, он существовал, ибо ждал, но восторг его созерцанья лучился в мировом излученье, был самой душою кристалла, и его ожидание, томительное ожидание надежной длани, дабы коснулась она струн прозрачной вселенской арфы и заставила зазвучать сердце мира, сердце ожидания и ожидающего, — это бескорыстное ожидание было упованием самого кристалла, его волей к росту, его жаждой развиться до еще более совершенной, ненарушимой тишины, — воплощенная воля кристалла, трепетное предощущение грядущей, еще только зарождающейся музыки сфер, трепетное эхо эфира — настолько трепетное, что в последней вспышке вселенной, в последней вспышке мирозданья еще раз хлынул свет во тьму, но и еще раз раскрылся для ее вторженья, и, хлынув навстречу друг другу, они слились в единство, которое уже не было кристаллом, а было чернейшим лучом, не было каким-либо свойством, ни даже свойством кристалла, а было самой сутью, бескрайней мировой бездонностью, чревом всех свойств; чрево звезды расторглось, ядро кольца: порождающее Ничто, открывшееся взгляду незрячего, — зрячая слепота.