Герман Кант - Актовый зал. Выходные данные
Иоганна Мюнцер слушала разглагольствования своего питомца, едва сдерживая ярость; ее явно до глубины души возмущало подобное злоупотребление могуществом человеческого мозга, при этом она явно радовалась возможности предоставить своему советскому другу то, что он разыскивал.
А что он доволен, нельзя было не заметить, и нельзя было не услышать, с каким восторгом он на сей раз выкрикнул свое необычное проклятье; звучало оно как «черт побери!» или «тысяча чертей!», но выкликал он, да, не могло быть сомнения, выкликал он «Фриц Андерман!» — и в крике этом слышалось торжество.
Майор поднялся и так порывисто обнял Иоганну Мюнцер, словно покидал жену, отправляясь на долгую полярную зимовку, после чего обратился к Давиду:
— Мне пора ехать, а ты будешь мне сопутствовать!
Давид попытался подавить двоякое чувство: во-первых, ужаса — кто знает, в какие края привык заезжать подобный человек, и, во-вторых, беспокойного любопытства из-за манеры выражаться господина Спиридонова; чем-то допотопно-литературным веяло от его языка, чем-то стародавним, подобные обороты встречались в стихах из старинных школьных хрестоматий или очень старых выпусках ауэрбаховского детского календаря.
К счастью, Василий Васильевич говорил таким образом, только желая высказать без обиняков и только сугубо личное мнение; замечания общего характера, сообщающие, поучающие или повествующие, он излагал немецким языком, который был необычным только потому, что на нем совершенно свободно изъяснялся чужестранец. И конечно же, потому что везде, где напрашивалось смачное ругательство, звучали таинственные слова: «Фриц Андерман!»
Собственно говоря, тайна их относительно быстро раскрылась. Относительно, стало быть, не сразу, не в момент внезапного отъезда, когда Давиду едва хватило времени собрать кое-что необходимое в портфель и под разными предлогами, предназначенными для ушей Иоганны, сбегать в ротационный цех, чтобы наспех, через пятое на десятое, объяснить все Кароле; не прояснилась эта загадка и в первые два часа езды из Берлина, в направлении северо-северо-запада; в это время майор поначалу обменялся мыслями со своим шофером, башкиром, как узнал от него Давид; тот, видимо, по причине смятения духа, как пояснил В. В. Спиридонов, на пути к цели пропустил через свои легкие не менее двухсот граммов махорки и экземпляр «Правды», он злился из-за того, что в такой чудесный весенний день вез в своей машине «гада немца». Поэтому Василий Васильевич все время, пока они ехали от центра Берлина до Рыночной площади в Нейстрелице, употребил на то, чтобы нарисовать мрачно дымящему вознице облик Германии, наделенный, по мнению Давида, не в меру апологетическими чертами.
Двуязычный доклад майора сбил с толку как состоящего на действительной службе советского солдата, так и уволенного в запас немецкого солдата, ибо получалось, если оба они правильно его поняли, что едут они не столько по шоссе, которое, кстати, проходило мимо Заксенхаузена и Равенсбрюка, сколько по трассе, связывающей Берлин Генриха Гейне и Хиддензее Герхарта Гауптмана, вернее говоря, по стезе культуры, пересекающей неоглядный край, который простирался от родины Генриха фон Клейста на востоке и Теодора Фонтане на западе до северного острова Рюгена, где жил Эрнст Мориц Арндт, где родились Фриц Рейтер{187} и Иоганн Генрих Фосс{188}, по левую сторону от их пути лежал Рейнсберг Тухольского, а по правую — место добровольного заключения Ганса Фаллады, и Гюстров тоже был где-то неподалеку, а там — дом Барлаха, а в Нейстрелиц они завернули только для того, чтобы объехать вокруг последнего жилища Энгельберта Гумпердинка{189}, и Давид подумал: «Бог мой, Энгельберт Гумпердинк, как это имя звучит для башкирского уха?»
Василий Васильевич Спиридонов наряду со сведениями культурно-географического характера о деятелях литературы и искусства пересекаемой ими местности создал для своего махоркопожирающего водителя по-русски, а для его нежелательного седока по-немецки портреты друзей и товарищей, которых можно было безнаказанно назвать «немцы», но никак нельзя было безнаказанно назвать «гады немцы».
Он создал выразительный портрет Иоганны Мюнцер, представляющий ее человеком доброго сердца, твердых принципов, широких взглядов и, что вконец озадачило Давида, человеком остроумным, не чуждающимся радостей жизни. Широкие взгляды — что ж, возможно, твердые принципы — бесспорно, а вот добросердечность — хм, а уж остроумие и радости жизни — нет, это Давид никак не мог постичь, и хотя он говорил себе, что русский майор прежде всего озабочен тем, чтобы башкирский курильщик составил себе правильное понятие о немцах, однако подобное украшательство считал непозволительным. Но именно в этом пункте Спиридонов встретил полное понимание у своего водителя; тот не раз одобрительно кивнул, а дважды вместе с клубами дыма исторг из себя какие-то звуки, видимо означавшие смешок по-башкирски. Если двуязычные рассказы Василия Васильевича и вправду были историями из жизни Иоганны Мюнцер, то они произвели двойной эффект: открыли молодому человеку за рулем машины новый облик немца, а молодому человеку в машине — совершенно новый облик Иоганны Мюнцер; истории оказались столь красочными и сочными, что сам майор, воодушевленный воспоминаниями, подчеркивая их соль, всякий раз восторженно восклицал:
— Фриц Андерман, ах ты, Фриц Андерман!
Позднее, когда они проезжали по болотистой местности близ озера Мюриц, Василий Васильевич рассказал о другом немце, который также не попадал в категорию «гадов немцев», хотя и был, по-видимому, наделен каким-то чудовищным изъяном; каким — этого Давид пока что не узнал, уловил только какие-то намеки, ибо в самых различных местах похвального слова слышались сдавленные стоны майора, яростные и мучительные, бесспорно и явно ругательные:
— Ах, Фриц Андерман!
Немец, на которого начальник рекомендовал обратить внимание своему башкиру-кормчему, был, очевидно, бургомистром или партсекретарем города, к которому приближалась машина вместе с Давидом, все еще не имевшим понятия, ни где расположен этот город, ни что ждет его там; да, по всей вероятности, речь шла о немецком функционере того города, где советским комендантом был майор Василий Васильевич Спиридонов. По словам Спиридонова, лучший немец города не имел изъянов, за исключением одного-единственного, так и не названного. Он обладал львиной храбростью, медвежьей силой и лисьей хитростью. Это был один из тех, кто боролся в Руре и в Бранденбургской тюрьме, в Веддинге и Ораниенбурге. Сын гессенского медника, горняк, функционер КПГ, узник гестапо, один из тех, кто во время транспортировки из лагеря на берегу Хафеля на обреченное судно, ждавшее их в Балтийском море, бежал от эсэсовцев, человек, всей душой прилепившийся к Мекленбургу, всей душой прилепившийся к своей работе.
Пока Василий Васильевич Спиридонов рассказывал своему водителю об этом человеке, в душе у Давида зарождалось чувство, которое он давно пытался всячески подавить и яростными усилиями умудрился почти усыпить, теперь же у него вновь шевельнулась мысль, которую он, заведомо вступая в противоречие с разумом и воспоминаниями о собственном отце, объявил запретной, да, невзирая на дружеское общение с Иоганной Мюнцер, с Возницей Майером и другими подобными им людьми и невзирая на встречи с Ксавером Франком и подобными ему людьми, невзирая на сочинения — Маркса и Энгельса, Брехта и Бехера, — которые он одолел с великим трудом, хотя и великим удовольствием; мысль эта явилась вновь, и вот она здесь, в машине, полной махорочного дыма, катящей по извилистой дороге вдоль Плауенского озера, здесь, в обществе башкира и русского майора, у которого над карманом гимнастерки поблескивают в два ряда памятки о встречах с другими Гротами, и Майерами, и Франками; подумать только, именно здесь, именно сейчас в груди Давида шевельнулось некое чувство и оформилось в определенную мысль: быть может, нам все-таки удастся, быть может, мы доживем до того, что, назвав себя, назвав свою страну, не вызовем ни у кого чувства ужаса; быть может, наши имена и название нашей страны станут когда-нибудь словами, звучащими не лучше и не хуже, чем Спиридонов и Ирландия, Башкиров и Венгрия, Дюбуа и Швеция. Однако с майором трудно было слишком долго предаваться радостным мечтам: предоставив водителя его голубовато-дымной усладе, он обратился к Давиду:
— А теперь, мой друг, я доведу до твоего сведения, я поведаю тебе свою беду: сейчас мы прибудем в Пархим, я тамошний комендант, и там родился Мольтке, и там — ах, Фриц Андерман! — да, там у меня разгорелся спор с руководящим немецким товарищем, и как ты думаешь, о чем мы спорим? О Мольтке. Положение таково: город долгие времена щеголял именем Мольтке, что можно понять. Самая большая площадь называлась его именем, самая большая аптека, самая длинная улица — хм, длинная! — ну, во всяком случае, улица, и мост, и ворота, и смотровая площадка. Ничего не скажешь, везде так принято; в Ленинграде тоже многое названо именем Кутузова — это в порядке вещей.