Клаудио Магрис - Другое море
Энрико продолжает выходить в море на барке, часто беря с собой Пепи, рыбака. Ему нравится, находясь в такой компании, лениво наслаждаться добродушным спокойствием. Когда Пепи уезжает в Лейпциг и присылает ему оттуда открытку, Энрико оставляет ее храниться среди других своих бумаг. В 1939 году навестить его приезжает Паула. Когда смотришь в ее черные глаза, мир не выглядит как сплошное заблуждение.
Война приходит и уходит прочь, подобно эху, нет, она даже не уходит, а стоит на месте как спертый воздух. Энрико получает известия о ней из отъездов, возвращений и невозвращений молодых людей из их поселка, разговоры об этом он слышит постоянно, хотя сам он и не знает этих людей. Лия из Гориции шлет ему посылки, семья Буздакин работает на земле, сам колон уже не может обходиться без газет и читает их чуть больше, чем до сих пор. Море, к счастью, все то же, с лодки Энрико может видеть тени рыб на дне. Зимой 1941 года дует особенно студеная бора, и он с благодарностью вспоминает Янеса, который в свое время убедил его, по крайней мере, соорудить ту печку на кухне.
Немцы арестовывают Эльду, старшую сестру Карло. Их мать остается одна, пишет, что она разочарована всем и всеми, никто, ни родственники, ни друзья, — ей не сочувствует, ни у кого не хватает мужества навестить старую еврейку. «Счастливый Вы человек, Рико, так как живете вдали от этого мелкого, противного и проникнутого обманом мирка». Мир уничтожения — всего лишь маленький мирок для этой старухи, беспокоящейся об Энрико, опасающейся, что он слишком одинок. «Если бы я не была так дряхла, я бы приехала Вас навестить», — пишет она ему и жалуется, что у нее нет такого желания жить, как у ее брата, а тому исполнилось уже восемьдесят шесть лет, и недавно он пережил большое горе. Эмма же ждет спокойного возвращения в землю, из которой мы все вышли, «однако, что касается земли, дорогой Рико, я думаю, что Вы довольны своим земельным участком и урожаем этого года, что выдался на славу».
В Сальворе тоже время от времени приезжают на мотоциклах грозные немцы и выкрикивают слова, сухие, как удар бича во дворе какого-нибудь дома. До Энрико доходят рассказы о том, что случилось в Грубии, куда приехали фашисты из Пирано и до смерти избили двух девушек, скрывавших партизан или всего лишь хранивших у себя листовки. Он никогда не бывал в Грубии и никогда не ездил даже в Бассанию. Некоторая часть молодежи, да и более взрослые люди уходят из своих домов, девушки бродят часто туда и сюда в поисках дров где-нибудь в удаленных от моря районах Истрии, а вечерами собираются вместе в каком-нибудь доме.
Немцы занимают все новые территории и уничтожают людей. Рассказывают о трех молодых людях, повешенных на обочине дороги и оставленных там с воткнутыми в горло крюками, одни говорят, что это где-то неподалеку от Визиньяно, другие — вблизи Пизино. Один из трех, когда их схватили, не мог сказать ни слова, но другие кричали «Смрт фашизму!», «Живио Тито!»[63], поднимая вверх сжатый кулак, и один из них, знавший немецкий, когда его тащили наверх, сказал нечто такое, что заставило немецкого лейтенанта покраснеть, и постарался плюнуть тому в лицо. Как и в случае с илотами[64] там, в Патагонии, здесь одни умели лишь умирать, а другие, соответственно этому, лишь убивать. Поговаривали, что на Неретве и на Козаре немцы оказались застигнутыми врасплох и отступали под натиском вышедших из лесов оборванцев.
На стенах пишут «Трст йе наш!»[65], «Это не Тито желает занять Истрию, а Истрия желает быть с Тито!», «Живот дамо, Трст не дамо!»[66]. Ходили слухи, что некоторые итальянские партизаны в разговорах с товарищами, вместе с которыми сражались против немцев и фашистов, протестовали, считая, что это неправильно, славяне не должны больше оставаться порабощенными, но они должны уважать итальянцев и их права, жить в братстве с народами, освобожденными от тиранов. Кое-кто из тех, что так говорил, пропадал, погибая в пропасти или попадая в руки немцев, находивших его в тайном убежище, и кто знает, откуда они о нем узнавали.
Это ведь тоже горький миф, груз, что падает и давит, безумство жизни, которая в бреду полагает, что может взять реванш, иллюзия коренящегося в животном существовании «я», ищущего в этих целях осво бождения от сумасшествия мира. Тигр думает, что неплохо бы сожрать антилопу, к счастью, жизнь не вечна, это маленькое и болезненное отрицательное наречие, μή δν[67], не быть. Состояться и сгореть означает освободиться от всех отдельных изменчивых вещей, а нет ничего более изменчивого, чем человек.
Эти надписи на стенах — ложь тех, кто ощущает, что скоро станет победителем, но ложью было бы также с презрением отрицать то, что эта красная истрийская земля является славянской землей, презрение падет обратно на твою голову, как плевок в небо. Поступают и другие новости. Под Альбоной, по мере того как бои усиливаются, сторонники Тито вперемешку бросают в пропасть или топят в море с перевязанными проволокой руками итальянцев, виновных и безвинных. Вековой волдырь прорывается, если бы можно было вернуться назад за школьные парты в Гориции, говорить о тех замалчиваемых вещах, что теперь творятся, если бы Карло выучил словенский язык, то, может быть, кто знает… Смешно, даже возврат назад ничего не даст, все повторилось бы сначала, те же ошибки, тот же ужас.
Немцы депортировали в Освенцим Эмму и Эльду, а Паула остается в Швейцарии. Одна соседка, проводившая спиритические сеансы, сказала, что им нечего бояться, потому что она вызвала к своему столику Карло, и тот ответил тремя ударами, означавшими, что опасность им не грозит и они могут оставаться. Эмма умерла в 1943 году, как только прибыла в лагерь, ее дочь умерла год спустя. Карло и его брат Джино покончили с собой, будучи еще очень молодыми, в них старинная еврейская тоска разверзлась неизлечимой раной. А для того, чтобы убить восьмидесятидевятилетнюю еврейку, потребовался Освенцим и вся мизансцена Третьего рейха.
Вот так, этот тысячелетний рейх — доказательство того, что риторика сеет смерть и разрушение. «Да, — повторяет Энрико, в письмах к Пауле и некоторым своим друзьям, — Карло был поистине величайшим человеком». «Его солнце, — пишет он, — даже более яркое, чем у Парменида и Платона, и лучи его идут еще дальше». Эхо всех этих трагедий и позора доносит до его уха, приглушенно и изуродованно, его имя.
Арджия тоже погибает в лагере. Она не еврейка, но она не смогла смолчать, когда вокруг такое творилось, она открыто высказывалась против нацистов, депортировавших евреев, и, по слухам, связалась с партизанами. Кто-то сказал Энрико, что она так говорила и так бесстрашно поступила в память о Карло. Энрико ничего на это не ответил и, нахмурившись, посмотрел на пустынные рощу пиний и берег Сальворе, но кому и что он мог бы сказать среди этих скал; он нехотя подумал о темных глазах Паулы, и о том, что, может быть, было бы лучше никогда больше ее не видеть.
Девятый корпус армии Тито добирается до Триеста и входит в него 1 мая 1945 года, за неделю до освобождения Загреба. Красные и бело-красно-синие флаги закрывают небо, как пунцовое облако, и в этом медном свете садовник косит как ни в чем не бывало траву; протестом после долгой тьмы является и все более распространяющееся темное насилие. В Гориции титовцы среди прочих забирают Пину, жену Нино, которая больше уже не вернется.
Арестовывают и отправляют в Умаго и Энрико вместе с капитаном Пелиццоном. Невыносимо уже то, что приходится столько времени находиться в одной камере со столькими людьми. В камере стоит невыносимая вонь, запах острого пота, появляющегося от страха, а не от летней жары или напряженной работы. Надо не бояться ни смерти, ни чего-то другого, не бояться ее бояться. Нелегко жить, будучи убежденным в наступлении этого мгновения, зловоние, допросы, избиения, не надо надеяться, что все это пройдет, что наступит будущее, когда дверь откроется и отсюда можно будет выйти. Тут внутри следовало бы быть святыми, только святые ничего не боятся, но он никогда не просил, даже у Карло, чтобы его записывали в святые. На том их чердаке ему хотелось лишь, чтобы ему было хорошо вместе с другими друзьями, вот и все.
У Энрико есть страх, но у него есть и характер, в камере ему не удается не только поразмышлять о Сократе, но и суметь сдерживать свою нетерпимость. Он с негодованием отказывается от супа, чем давать его ему, лучше будет, если его выхлебают те типы из Озна[68], эта похлебка как раз то, что надо для этих бандитов из секретной полиции, подходящая жратва для свинарника, к которому они привыкли. Когда они задают ему идиотские вопросы и угрожают, он злится и задевает их, ругает их и на словенском, и на итальянском, обращается с ними как с собаками, которых прогоняют из-за стола, и тогда они по-настоящему выходят из себя.