Илья Диков - Рассказы
- Саша, - голос оказался неожиданно близко. Я вздрогнул, почувствовав прикосновение маленького острого локтя Марины, соседки по парте. - Саша, не спи - учительница смотрит.
- Я не сплю, - шепотом отозвался я, и стал рисовать картинку про Сизифа на последней странице тетради.
- Главное в этом наказании, - продолжала учительница бессмысленность. Тяжелый труд Сизифа бесполезен для трудового народа Древней Греции. Он сознает эту бесполезность, возможно, в нем рождается чувство протеста, но он не может поднять свой внутренний протест до уровня сознательной борьбы. Атмосфера мрачного Аида создает картину полной безысходности рабского существования...
Я встрепенулся и подумал, что сейчас наконец я смогу высказать вслух свой внутренний протест. Я поднял руку.
- Татьяна Сергеевна...
- Головин, ты хочешь что-то сказать? - Учительница удивилась. (Скромный, угрюмый мальчик. Близких друзей нет. а уроках молчит, но материал усваивает. Исполнителен, но никогда не вовлекается в работу целиком. Такое впечатление, что он лишь создает видимость, внешний образ выполнения задания, занимаясь на самом деле чем-то иным.)
- Этот Сизиф, ну: он мог отдохнуть, пока спускался вниз. - От волнения я почувствовал, что вспотел и даже пожалел, что начал говорить, но было уже поздно. - Это было не бессмысленно. Понимаете?
Взгляд учительницы стал каким-то странным. Я смутился. Мне хотелось pассказать им пpо pыбу и пpо то, как я поймал ее. Hо они набpосились бы на нее и pастеpзали, как голодные акулы. Поэтому я сел на место, стаpаясь не смотpеть никому в глаза.
С тех пор в школе меня так и звали: Сизиф. Я не обижался; я даже гордился этим прозвищем, чувствуя в нем свою причастность к таинственному миру прошлого).
На следующее утро я начал строить плот. Это было непросто, к тому же я все время боялся, что не хватит досок и придется ломать что-нибудь в доме. Часто приходилось работать под дождем, но даже когда его не было сырость и холод оставались рядом как два надзирателя. К обеду напряжение достигло критической точки, и неизвестно, во что бы оно вылилось, но, к счастью, я порезал руку пилой. Кровь отрезвила и успокоила меня. Залепив порез пластырем, я продолжал работать и вскоре мое упорство было вознаграждено: мое сознание, очищенное дурной погодой и физическим трудом, нашло наконец ту дверь, за которой оно могло бы побыть наедине с самим собой. После этого мое тело продолжало работать автоматически, само по себе, и дело пошло в гору.
К вечеру мне удалось соединить несколько бревен в достаточно устойчивую конструкцию и даже сделать на ней настил из досок, на котором можно было бы установить палатку. Оставалось найти подходящий шест, якорь и способ разводить огонь для согрева и приготовления пищи: я был уверен, что наше водное путешествие будет длиться никак не менее трех - четырех дней, в зависимости от того, насколько верно будет выбран путь или насколько широко распространился потоп. Мысленно я сравнивал себя с оем, но тот в своем лице спасал человеческий род и род животных, в то время как я пытался спасти лишь жалкий обрывок цивилизации.
2.
Иногда, просыпаясь утром, я начинаю сомневаться в том, что я человек. Стены, потолок, мебель - все куда-то убегает, становится бесконечном далеким. Тоже самое происходит и с моим телом. Оно делается чужим, неподвижным. оги и руки наливаются тяжестью, я уже не в силах пошевелить ими. Сам я, наоборот, сжимаюсь, словно превращаясь в муху или паука. Все это очень странно. Что-то во мне испытывает при этом страх - мне кажется, это остатки человечности, но я уже утратил эмоции и вместе с ними - всякую волю к движению, к изменению вообще. Теперь я не просто муха. Я - засохшая дохлая муха, сохранившая тень осознания. Потом я теряю пространство. Я больше не могу сказать, в какой части комнаты я нахожусь. Какое-то время я верю, что нахожусь везде, но что значит это "везде" - я не знаю. Поэтому точно так же можно сказать - нигде. Откуда-то снаружи приходят сигналы бедствия. Я больше не муха. Я даже не могу больше сказать "я". Кокон, которым раньше была моя комната, мое человеческое тело и наконец остывающее сознание мертвой мухи, - этот кокон больше ничего не скрывает. Внутри него пустота. Волны искрящейся синевы прокатываются надо мной. Это радость. Где-то рядом печаль. Эмоции ползают вокруг как экзотические насекомые или даже нет - как черви, которые заводятся в падали. Мне все еще кажется, что я мыслю словами. а самом деле это не так. Слова мыслят сами по себе. Река, имя которой - язык течет мимо меня, снаружи. Я - внутри, но и там меня нет. Слова парят в облаках, тревожно перекликаясь, как птицы, внезапно потерявшие землю. Крохотный мир под голубым небом приходит в движение.
Чужие слова обваливаются лавиной. Мне очень тяжело. Меня буквально сдавливает со всех сторон. Кажется, я вновь обретаю тело, и вместе с телом - боль. Сейчас, когда я еще слишком далеко - это лишь воспоминание о боли, тупое, гнетущее воспоминание. о я возвращаюсь, и боль возвращается вместе со мной, вместе со страхом и отчаянием. Я - дохлая муха, сохранившее сознание и память о смерти, о внезапно навалившейся тяжести, вдавившей меня в подоконник. Мои кишки давно уже высохли на солнце, но я все еще помню боль раздираемого чужеродной тяжестью брюшка и треск ломающихся крыльев. Кажется, я упал откуда-то сверху. Потолок слишком далеко. Тяжесть сжимает виски. Я не чувствую рук и ног! Как будто их отделили, пока я спал, или меня отделили от них. Это что-то со зрением. Я все вижу неправильно. ет, руки вот они, на месте, лежат вдоль туловища. Я пытаюсь поднять их, но усилие замирает где-то в плечах. Возле горла застыл какой-то комок. Я не могу говорить, двигаться, шевелить головой. Я раздавлен невидимой тяжестью. Да что же это такое, в самом деле! Я собираю силы, которые словно утекают в решето, и пытаюсь поднять руку. Сознание пронизывает боль рвущихся тканей. Что со мной? Я оторвал себе руку... нет, нет, вот она - перед глазами, я ее вижу. Пытаюсь пошевелить пальцами. Удалось, но как! Пальцы - словно ржавые гнилые шарниры с обвисшими на них клочьями плоти... ет, это только кажется. Кажется, я могу шевелить рукой. Рука - как электрический шнур, подключающий меня к реальности. Я чувствую, как по телу бежит ток. Вторая рука и ноги пробуждаются к жизни. Откуда столько боли? Теперь я могу извиваться, как большая раздувшаяся ящерица и стонать.
- Саша, что с тобой? у скажи хоть что-нибудь, не молчи! Я чувствую, как меня трясут и спрашивают о чем-то, пытаясь услышать сразу два моих голоса: голос тела и голос разума.
- Что ты чувствуешь?
- Как будто все - не мое. Тело, конечности.
Она смотрит на меня с сомнением, но в моих улыбающихся глазах плещется рыба отчаяния.
- Я не могу объяснить... Понимаешь, меня как будто расчленили, а потом собрали заново. Вначале было больно, потом все прошло, срослось, но память о боли осталась.
- ...
- Это как... помнишь, в фильме "Реаниматор"... - Она, конечно, не понимает.
- Ты знаешь, этой ночью я видел один сон...
- Сон?
- Да, странный сон.
- Ты все время видишь сны, и все они - какие-то странные. Ты уверен, что это не заразно?
- Что, сновидение?
- Да. - Марина стояла у открытого окна и курила. Когда она стряхивала пепел, мне было видно как дрожат ее руки.
- По-моему, не заразно. о это все равно вредно.
- В каком смысле?
- Понимаешь, это выбивает почву из-под ног. В конце концов это чревато такой параноидальной тенденцией: если ты наблюдаешь во сне фантомы собственного сознания, то где доказательства того, что ты сам не являешься таким же фантомом?
- А такие доказательства в принципе существуют?
- Нет.
За окном рассветало, но бессонная ночь и кофе в моем желудке стояли в глазах квинтэссенцией безразличия. Мне было все равно, что дождь поливает облезлые деревья, и лужи пузырятся, как варенье в большом железном тазу. Бесформенный утренний сумрак больше всего напоминал кадр из старого чернобелого кино, но сегодня я был не в духе и потому остался равнодушен к любимой разными истеричными неудачниками романтической ностальгии. Я так и не смог понять, что общего находят они между "очей очарованьем" Пушкина и собственным болезненным трансом при виде низких облаков и мелкого дождя.
Словом, это была мрачная погода даже для весны. Меня не покидало ощущение, что тучи собираются над нами не только на небе, и традиционная майская гроза, возможно, полыхнет молниями в самых человеческих душах. Я смотрел, как мокнет за окном наш плот. Это еще сильнее обострило ощущение абсурдности происходящего. В наушниках крутились вагнеровские валькирии на, несущиеся сквозь аэр на крыльях оркестра чешской филармонии.
Меня охватило злое вдохновение, и я сел за бумагу. Я обещал закончить рассказ к выходным, и, в общем, неплохо потрудился за эту ночь. о в сюжете что-то было не так. Охваченный холодным презрением, я швырнул из открытого окна в кусты недопитую бутылку коньяка и начал перекраивать весь текст с начала, вычеркивая усталый ночной либерализм. Мне хотелось попрать ногами все те похолодевшие трупы, в которые успели превратиться герои. Я не испытывал сомнений; те, что владели мною в течение ночи, исчезли без следа. Мне казалось, будто я прозреваю сейчас, в одном неизъяснимом миге, всю наполненность бытия. Музыка Вагнера вполне захватила меня, мне казалось, что это не он, а я иду под проливным дождем в мае 1872 года по дороге Байрейт. Если этой ночью я был доктором Франкенштейном, то теперь меня тошнило от вида всех этих полумертвых зомби. Словом, я отпустил всех на волю и позволил жить так, как они хотят. Я дал им свободу, болезненно ощущая, что сам, напротив, все более превращаюсь в актера, который играет бессмысленную роль. Вместе с тем я был уверен, что за пеленой абсурда есть какой-то скрытый, высший смысл, еще не ведомый мне, и что смысл этот раскрывается ни в чем ином, как в долге, который я добровольно возложил на собственные плечи.