Галина Щербакова - Мандариновый год
А в это время Анна Антоновна слушала ответ той самой ученицы, мать которой обещала ей ковер любого размера. Девочка мучительно пробивалась к идейному содержанию «Мертвых душ», набила на этом деле мозговые мозоли и с трудом выдавила из себя слова, что «Плюшкин – жадный и скупой, а Ноздрев – пьяница и алкоголик».
– Правильно, – сказала Анна Антоновна. Она не слышала ответ, а просто видела, что девочка что-то старательно говорит, а это у нее нечасто случается. Подбодренная учительницей, девочка сообщила еще, что «Манилов мечтает о мостах, которых нет, а Собакевича Гоголь сделал топором». Анна Антоновна видела, что класс хихикает, но у нее не хватало сил вникнуть отчего. Она думала о том, что Алексей Николаевич ушел сегодня рано, очень рано, пока она была в ванной. Она вышла, а его и след простыл. А ведь вчера он так старательно тянул край клеенки и разглаживал на ней морщины. Сегодня же его как ветром сдуло. Она слышала, что он вечером звонил пассии, успокаивал ее. И ее, Анну, этот звонок успокоил, значит, ушел он, ей ничего не сказав, и ушел домой. Значит, если у него болит, он ведет себя как та собака… Но больная собака, кажется, бежит из дома? Неважно… Он же не буквально собака, он пришел и тянул клеенку. А сегодня утром умчался, не попив чаю, определенно к корректорше, замаливать, зализывать, зализывать вчерашнее.
Так думалось Анне Антоновне. На перемене к ней подошла отвратительная особа, инспекторша роно, и сообщила. Что хочет посидеть у нее на уроке.
Конечно, учитель вправе не пустить на урок посторонних, будь это даже инспектор, но за двадцать лет работы Анна Антоновна не видела, чтобы кто-нибудь когда-нибудь воспользовался этим правом. Она мысленно послала инспекторшу к чертовой бабушке, а вслух вежливо разрешила. Эта особа когда-то работала у них после института, пришла вся такая новенькая с иголочки, и по одежде, и по знаниям, и началась у нее чехарда. Все кругом у нее были дураки – и учителя, и ученики, и родители. И не то чтобы это про себя, а громко так, вслух: «Дураки! Идиоты! Кретины!» Ей объясняли – нельзя так. Непедагогично дурака называть дураком. Помучались с ней и выдвинули в роно: все-таки от живого школьного дела подальше, а отвлеченные знания по предмету у молодой учительницы были. Житья от нее не было тем, к кому она приходила на урок, но так как все ее знали, то к ее разоблачительным реляциям относились спокойно. Между собой учителя говорили так: «Собака лает – ветер носит». Тем не менее Анну Антоновну коллеги провожали в класс сочувственно.
После урока в уголке учительской инспекторша начала сразу, без экивоков: «Почему вы на уроке такая, простите, рохля? Что у вас за вид, что за манера держаться? Почему вы выглядите как жена, брошенная мужем?»
И тут с Анной Антоновной случилась истерика. Никто никогда не мог ее заподозрить в слабых нервах, величавое спокойствие – это был ее стиль, а тут крик, слезы, рванула у горла кофточку. Инспекторша побелела как мел, кинулась, принесла стакан воды. Анна швырнула в нее этим стаканом, попала в полку с журналами, стакан не разбился, а полка рухнула. Попадали журналы, посыпались из них разные бумажки, все кинулись их собирать и ходили по ним ногами. Потом все бросились к Анне, положили ее на диван и стали ей все расстегивать, а Анна взахлеб рыдала. И тут все пошли на инспекторшу, и та испуганно оправдывалась, что ничего не успела и сказать, только про вид…
– Вы сказали… – рыдала Анна, – что у меня… вид… брошенной жены… А если это на самом деле? Вы подумали, если на самом деле?
– Учитель должен всегда выглядеть, – защищалась инспекторша. Это был ее конек – учитель и его вид. У нее самой были потрясающие одежки, ее мать была видным модельером, создающим свой, неподвластный Парижу стиль. В одном экземпляре – для дочери – все выглядело идеально. И потому что инспекторша выросла в мире красивых вещей, которые создавались на ее глазах буквально из ничего, – мама любила фантазировать, – никакие разговоры о том, что чего-то там нет, в расчет не принимались. «Посмотрите на меня!» – говорила она. Единственный экземпляр, единственный вариант был для Нее реальней самой жизни, так же, как напечатанный в педагогике тезис был живее живого дышащего класса.
Какой начался учительский бедлам! Учитель физкультуры вынужден был ножкой стула закрыть дверь, чтоб, неровен час, какой-нибудь ученик не заглянул и не увидел: воду на полу и плавающие в ней разные бесценные справки и документы; учительницу Анну Антоновну на диване в расстегнутой кофточке, над которой размахивают журналом, снимают с нее туфли и укладывают ей ровненько ноги; инспекторшу, закаменевшую в углу, а вокруг нее с указками, циркулями, все, как один, вооруженные, дорогие товарищи учителя. И идут в учительской в полный голос два наиважнейших в жизни разговора.
– …Так что у вас с мужем, душечка вы наша Анна Антоновна?
– …Да мы тут света белого не видим, нам умываться – некогда, а вы нам – вид?
Неважно, как протекали дискуссии по обоим вопросам, главным было то, что о семейной драме Анны Антоновны узнала школа и решила школа этого так не оставлять.
– Сейчас уже в это не вмешиваются, – сказал учитель физкультуры. Он сам недавно тихонечко разошелся и так же тихонечко собирался жениться второй раз, но на случай возможных осложнений он уже знал, чем отбиваться, – тезисом, что в эти вопросы нельзя вмешиваться. Но давать добрые советы десятку взволнованных женщин – не просто пустое дело, а и небезопасное. На него, единственного мужчину, вылилось то, что должно было вылиться на Алексея Николаевича, будь он здесь… Физкультурник слушал и сочувствовал Алексею Николаевичу, и благословлял судьбу, что свои дела сумел решить мирно и без шума.
***Ленка убежала с уроков. Вчера она с удовольствием помогала матери с полом и, конечно, ничего не выучила. Сегодня же увидела, что к матери на урок пошла инспекторша, поняла, что у Анны Антоновны будет трудный день и будет ей не до дочери, а учителям – опять же из-за инспекторши – не до Ленки, поэтому улизнула она из школы легко и спокойно. Сначала она просто шаталась, смотрела, кто в чем, отметила про себя, что входящие в моду шестимесячные завивки – уродство. Куда лучше были прямые, струящиеся волосы. Ей, конечно, легче прожить, она десятиклассница, им все равно ничего нельзя, а когда она окончит школу, то, может статься, будет другая мода – еще целая осень, а потом зима, весна… Что еще придумают?
Скорее бы конец этой проклятой школе, скорее бы! И куда-нибудь сбежать бы… Может, пока родители разводятся-сводятся, они оставят ее в покое и не будут приставать к ней с институтом? Ведь ей ничего не нравится! Ничего!
Если совершенно откровенно, то хотелось бы ей ехать и ехать в бесконечность на машине с хорошим парнем. И чтоб кругом все проносилось мимо, мимо… Так бы она ездила, пока не устала. Потом – может быть! – она родила бы от этого парня ребеночка и растила бы его до трех или даже пяти лет сама… Потом – может быть! – она пошла бы работать в библиотеку, причем техническую, чтоб приходили не эти несчастные книголюбы, чокнутые на фантастиках и детективах, а солидные люди по делу. И она им помогала бы в их деле. Она любит помогать, у нее такое амплуа. Она безынициативна, никогда не была лидером – так о ней писали в характеристике для «Артека», – но великолепный помощник (второе лицо) всех лидеров и инициативных. Вначале Ленка обиделась, а потом разобралась, что это Й справедливо и необидно, тем более что лидеров и инициативных пруд пруди… Только работать некому.
Ленка понимала, что идеальный, на ее взгляд, вариант жизни у нее все равно не получится. Все будет просто и противно. Ее будут пихать куда-нибудь в институт и запихнут-таки. А дальше начнет разматываться серая-серая лента будущего, как у мамы и папы, у тети и дяди, как у всех… Мелькнула тут недавно у нее надежда, что сможет появиться машина. Даже голова закружилась от такой возможности, но… Какая там она, предположим, не стерва, но настаивать на машине, когда, может, у родителей что-нибудь сладится, она не будет. Ее точка зрения – им надо расходиться и попробовать начать все сначала. У отца даже есть конкретная возможность, что касается матери… то если ее потесать по бокам, вполне ничего еще женщина. В том-то весь и ужас их брака, что никто из них не хочет стать лучше друг перед другом. Она приходит к подружкам – то же самое. А вот есть одна мама, у которой нет мужа, так она выглядит моложе дочери. Конечно, если умирать в сорок лет, как было раньше, это нормально. Опустился, дошел до ручки и в ямку. Но теперь ведь живут, слава Богу, долго. У родителей еще полноценной жизни – ну до климакса будем считать – лет десять. А на кого они похожи вместе? А мать боится разрыва, боится панически. Или это в ней играет самолюбие? Во всяком случае – пусть как хотят…
Ну, а если б купил ей отец машину? Разве можно было взять и поехать в неизвестном направлении, чтоб все мимо? Все равно ведь нет! И парня пока нет… Ничего нет. И все равно не печально это, а радостно, потому что все впереди… Надо только придумать, чего ей хочется, но рассчитывать надо на имеющийся под рукой материал. В полиграфический она не хочет! В педагогический она не хочет! На перекрестке она пропустила перед собой машину Федорова. Смеряли они друг друга взглядом от нечего делать и разошлись-разъехались.