Екатерина Васильева-Островская - Камертоны Греля. Роман
Как-то их занесло в полусонный западный квартал, который они тут же сравнили с Веной. В окнах первых этажей сидели фарфоровые куклы и затаившиеся за цветочными горшками коты, а 70 607 384 120 250 думала о том, что эти квартиры наверняка неисчерпаемы на предметы и воспоминания и их можно было бы разорять на протяжении веков, как гробницы фараонов.
С противоположного конца улицы неразборчиво доносилась музыка, возвращая их в прошлое, к временам первомайских демонстраций и предписанных свыше народных гуляний с петушками на палочках. Подойдя ближе, они заметили неожиданное скопление народа, будто в этом месте проходила какая-то невидимая граница, где начиналась уже совсем другая, многонаселенная цивилизация. Почти вся толпа состояла из мужчин. Сначала 70 607 384 120 250 подумала, что ей просто показалось и такой плотности мужского просто не может существовать в природе. Но нет — это было фактом. Приглядевшись, она открыла еще больше общего в попадавшихся ей навстречу людях: многие мужчины были одеты в облегающие кожаные костюмы, некоторые, несмотря на пробирающий дрожью ветер, стояли в распахнутых жилетках, обнажающих руки и груди. Кое-где они объединялись в пары, тройки или целые группы, ощупывая друг другу бицепсы и ягодицы, прилипая губами то к бутылке с пивом, то к губам товарища.
55 725 627 801 600 взял ее за руку, и они протиснулись внутрь этого оазиса любви и братства — модели нового Рая, не нуждающегося в Еве. На них никто не обратил внимания. Зато они старались ничего не пропустить из происходящего, постепенно начиная раскладывать общую картину на отдельные мазки. За длинными деревянными столами, перегородившими площадь, крепкие юноши, начесанные под панков, поднимали кружки и чокались с ребятами в нацистском камуфляже. Рядом хрупкий интеллигент учительского вида с серьгой в ухе стоял, обхватив обеими руками, как гигантского плюшевого мишку, длинноволосого рокера.
Они вдруг поняли, что этот парад устроен в честь их любви, которая тоже никогда не будет такой, как у всех. Ведь по-настоящему любить можно только с чистого листа, только забыв, как это правильно делается, только вопреки тому, на чем настаивает природа.
Старая Ушица
Предки моей мамы еще с царских времен жили в еврейском местечке Старая Ушица. В детстве я никак не могла толком понять, было ли это официальным названием или обидным прозвищем, выдававшим плохо скрываемое семейное презрение к этому теперь уже давно погребенному под водохранилищем кусочку земли где-то на западе Украины. На карте оно, правда, продолжало существовать примерно в тех же самых местах, но говорили, что новая Старая Ушица не имеет к старой никакого отношения. Во время обзорного круиза мы проплывали мимо на теплоходе. Остановки не предполагалось, и я, заблаговременно выйдя на палубу, только издали смогла разглядеть очертания современного поселка. Мальчишки, облепившие выпиравшую, как клык, из воды скалу, поочередно прыгали вниз. Мне казалось, что где-то там, на глубине, они вылавливают жемчуг брошенных в спешке чужих воспоминаний, не зная потом толком, что с ним делать.
Вот паренек в желтых плавках ловко, как Ихтиандр, сиганул в реку и надолго скрылся под водой. Потом всплыл и стал выруливать к берегу медленно, как в трансе. Что он смог разглядеть на дне? Может быть, низкую каморку в избе моего прадеда, откуда тот, как говорили, не выходил иногда неделями, равномерно раскачиваясь над молитвенником, будто подтверждая свое согласие с каждым прочитанным словом. Дом нуждался в починке, семье едва хватало на хлеб, но прадед был убежден, что ни в одном деле он не преуспеет так же хорошо, как в молитве и изучении священных книг, и продолжал упорно следовать своему призванию.
«Кто прилежен в молитве, — говорил он, — тому нет нужды заботиться о чем-то еще».
И действительно, когда в Старую Ушицу пришли немцы, он, единственный из всей деревни, был готов к тому, что должно произойти. Кажется, все это уже давно случилось где-то в глубине его книг, а теперь просто выпало наружу, как сухой листок, заложенный между страниц.
Их собрали на краю деревни, за большим амбаром. Жители Старой Ушицы еще долго после войны вспоминали, как евреи забавно упирались, как уморительно заламывали руки и восклицали: «Вай-вай-вай». Эту их манеру в деревне еще долго после войны мог легко имитировать любой, даже председатель сельсовета, всегда носивший шаровары и вышитую украинскую рубаху. В его исполнении это получалось смешнее всего! Не отставали и ребятишки, которые не могли, конечно, помнить тех событий, однако очень живо и непосредственно восстанавливали их ход в своих играх: от первого испуга жертвы до последнего контрольного выстрела немецкого солдата. Евреев выбирали из своих же рядов — случайным образом или по жребию. Настоящих еврейских семей в Старой Ушице почти не осталось.
К началу войны бабушка Маня (урожденная Мариам) училась в Ташкенте, а потом так и осталась там в эвакуации. Говорят, когда она заплетала волосы в бесчисленные косички, ее никто не мог с виду отличить от узбечки. И это было странное чувство: на Украине ее еще ни разу, даже по ошибке, не принимали за свою.
Братья, Моисей и Арон, писали с фронта, что возвращаться в Старую Ушицу после победы не имеет смысла: всю семью убили (в яму закопали и надписи не написали), но что это им, выжившим, знак — перебираться в большой город, Каменец-Подольский, где она после Ташкентского университета сможет работать учительницей и, главное, быстрее выйдет замуж.
Выбор женихов после войны, правда, и в Каменце оказался невелик, так что замуж пришлось выходить, почти не познакомившись. Вернее, на знакомство им выделили не слишком много времени, потому что они и так уже считались чуть ли не друзьями детства. Дедушка тоже был родом из Старой Ушицы, куда ему теперь тоже не к кому было возвращаться. Бабушка с трудом узнала его: они раньше никогда не играли вместе. Их семьи никогда не дружили: бабушкины родители держали пекарню, а отец дедушки, не имея никакого определенного занятия, кроме чтения и молитв, считался лодырем. Изредка его жена приходила поплакаться к бабушкиной маме. Но та не знала совета и вообще не имела достаточно свободного времени: булочки должны были поспеть в срок.
Бабушка очень боялась, что ее муж тоже начнет молиться, подобно своему отцу. Но тот, отучившись еще до войны в медицинском институте, абсолютно не был религиозен. Он просто мечтал — в свободной форме, только изредка заглядывая в книжку. Причем это запросто мог быть какой-нибудь атлас кожно-венерических заболеваний или пособие по гражданской обороне. Его вдохновляло все! Но работу с больными он не выносил: они требовали к себе слишком много внимания, открывая перед ним свои язвы, которые были для них центром вселенной. А ему не хотелось жить во вселенной, вращающейся вокруг гнойников и воспалений.
Однажды, приехав в гости к сестре, которая получила работу и жилплощадь в Ленинграде, он понял, что настоящая жизнь для него возможна только здесь. Ему вдруг открылось, что, хоронясь в детстве под палящим западноукраинским солнцем в камышах от преследовавших его мальчишек, блуждая в песках Средней Азии вокруг эвакуированного в войну госпиталя и переплывая, вопреки материнскому запрету, опасную реку неподалеку от Ивано-Франковска, он на самом деле двигался только сюда — в свой Северный Ханаан. Люди, населявшие этот город, казались ему потомками ангельского племени, так же естественно чувствующими себя в поднебесных сферах, как иные в собственном огороде. Он гулял рядом с ними по Таврическому саду, стоял в очереди в бакалее, сидел в кресле парикмахерской и думал о том, что молитвы ничего не дадут, если не будут подкрепляться делами, и когда-нибудь каждый должен попытаться взять оказавшийся у него на пути Иерихон.
Он тщательно приготовился к осаде: забрал в Каменце необходимые на первое время вещи и документы, уволился с работы и, переселившись к сестре, начал искать размена ее крупногабаритной комнаты на две поменьше, чтобы забрать в Ленинград семью. Беременная бабушка нервничала: она тоже ушла с работы и со дня на день ожидала переезда. Но разъехаться с сестрой не получалось, а вселиться к ней с младенцем было немыслимо.
После родов стало ясно, что дедушка не вернется. Бабушке предложили место завуча в родной Старой Ушице, куда дедушка затем изредка приезжал ее навещать, неизменно критикуя деревенский уклад и примитивность нравов. Вскоре в деревне появился еще один еврейский ребенок — моя мама.
В раннем детстве ее часто принимали за подкидыша, потому что короткие визиты дедушки быстро забывались, а в добродетели бабушки усомниться никто не мог. На сочувственные замечания бабушка реагировала с таким возмущением, что мама сама стала подозревать, что от нее что-то скрывают, и в конце концов свыклась с ролью подброшенной в дом сиротки. Непонятным, правда, оставалось, почему выбор приемной матери пал именно на бабушку — одинокую женщину, обремененную уже старшим ребенком и тяжелой работой. Мама мысленно примеряла на себя другие семьи, однако все они казались не менее чужими и не более подходящими. Возможно, значилась за бабушкой перед Богом какая-то тайная вина, раз подкидыш достался именно ей. Только и всего.