Мария Галина - Медведки
Жора назвал цену – не маленькую. Сметанкин, впрочем, ее потянет, другое дело, как бы он не подумал, что мы Жоркой в сговоре и я раскручиваю его, Сметанкина, на дополнительные бабки. Поэтому я особенно горячиться не стал.
– Жорка, – сказал я, – вот этого не надо. Вот это ты накрутил раза в полтора где-то. Скинь.
– Да он дороже бы стоил, тут просто клейма нет. Это ж туземная работа, они клейма не ставили.
– А без клейма у тебя его не возьмет никто. Это ж лом, Жорка. Цветной лом.
– Двадцатые годы, – упирался Жорка.
– Вот именно.
Он плюнул и сбросил сотку. Я вздохнул и позвонил Сметанкину – Жорка неотрывно глядел на меня честными маслеными глазами.
– Да, – сказал Сметанкин. Он говорил жестко и быстро, и я подумал, что он, наверное, у себя в фирме или общается с ремонтниками.
– Тут Будда есть. Бронзовый. Вроде старый. Но без клейма. Брать?
– Да, – сказал Сметанкин.
– Не дешевый он.
Я назвал цену.
– Берите (я плотнее прижал трубку к уху, чтобы Жорка не слышал финальных переговоров), деньги есть? Я потом компенсирую.
И отключился.
– Тебе повезло, – сказал я Жорке.
Жорка уныло смотрел, как я отсчитываю деньги. Похоже, он решил, что со Сметанкина можно было слупить и больше.
– Брось, – сказал я в утешение, – он бы у тебя так и валялся нетронутый. Немцы сейчас в моде. А Восток – нет. Восток лет пятнадцать как сошел.
– Ну, полежал бы еще лет десять, – вздохнул Жорка, – может, вернулась бы мода.
– Да за десять лет что угодно может случиться. Не вей гнездо на громоотводе, ты же не птица феникс.
– Точно. – Жорка примирился с упущенной выгодой. – Ты про Славика слышал?
– Нет. А что?
– Сгорел Славик.
– В каком смысле?
– В прямом. Дома сгорел.
– Да ты что?
– Говорил я ему, не продавай святого Христофора. Тем более задешево так. Пусть полежит. Ну и что, что в святцах нет, еще пара лет – и раскрутится. К тому же от пожара предохраняет. А он продал. За копейку, считай, продал. Ну и вот… абзац Славке.
Славка, подумал я, в иконах не очень-то разбирался, продал клиенту по дешевке какой-нибудь раритет, потом спохватился, понял что к чему, пошел недостающие деньги требовать, а клиент подпалил Славку – и концы в воду. Славке дом на седьмом километре достался от бабки, вместе с иконами. Он так и поднялся, на иконах бабкиных. Надо было брать у него Христофора, зря я тогда пожмотился.
Будду я положил в сумку, завернув предварительно в газету “Оракул”, чтобы не испачкал сумку внутри зеленью. Надо будет предупредить Сметанкина, чтобы не чистил его, а то вся достоверность соскребется.
Поставит его в углу на специальный столик и будет небрежно говорить, что прадедушка из Тибета вывез. Надо все-таки ему посоветовать, чтобы и столик подобрал соответствующий, не новье какое-нибудь.
Я поймал себя на том, что и впрямь с азартом занимаюсь сметанкинскими интерьерами, и волевым усилием велел себе прекратить. Нет ничего хуже, чем продолжать думать о заказе после его выполнения, это глупо и смешно. Это непрофессионально, в конце концов.
Невидимки положили ламинат и поклеили обои под краску – стены пока что были серыми, свет из окна растекался по ним, как жидкие белила. Еще они поставили стеклопакеты, и теперь я не слышал ни шума тополя за окном, ни громкоголосых женщин, которые толпились у бювета, кутаясь в пестрые шали.
Он изменился, черты лица сделались четче и определенней, прежде округлые незавершенные жесты стали скупыми и резкими.
– Правильная вещь, – он охлопал Будду по бокам, как охлопал бы лошадь, – я так и думал, что-то все-таки сохранилось.
– Сохранилось?
– От тибетского прадедушки.
– Сметанкин, – сказал я осторожно, – послушайте…
– Ладно-ладно, – он встретил мой взгляд и успокаивающе поднял руку, – знаю. Ну и что, что не родной? Все равно из семьи, верно? Я, когда прочел заметку, так и подумал, не может быть, чтобы он во время первых экспедиций чего-нибудь со своего Тибета не вывез.
– Какую еще заметку?
– Да вот же!
Он аккуратно поставил Будду на пол и вытащил сложенный вчетверо газетный лист из чужого альбома с чужими фотографиями, который лежал, гордясь собой, на тонконогом полированном столике.
– Вот, читайте.
Газета “Оракул”, в которую прежде был завернут Будда, валялась на полу. Он держал в руках ее двойник. Я и не знал, что он читает такую муть. Или это ламинат ею застилали?
– “Тайна пропавшей экспедиции” называется. В двадцать третьем из Красноярска вышли, по заданию Наркомата, вроде как картировать местность, а на самом деле Шамбалу искали. Место силы. И не вернулись. Последнее сообщение от них было через проводника-монгола, вроде нашли они что-то. И все, больше никаких следов. Профессор – Хржановский его фамилия – и жена его с ним, она всегда его сопровождала. Мужественная подруга путешественника.
– Ну и что, – возразил я, ощущая неприятную тягу под ложечкой, – таких заметок знаете сколько? Когда больше писать не о чем, сразу о Тибете вспоминают. Ленин и махатмы. Блаватская и печник. Индиана Джонс и тайны мироздания…
– То вранье, а здесь о прадедушке. Точно он. Вот, глядите.
Человек на фотографии, подверстанной к тексту, верно, был в сапогах, сюртуке и с ружьем за плечами, но черты лица имел весьма расплывчатые, поскольку на возраст снимка накладывалось еще и качество печати.
– Все-таки нашелся прадедушка.
– Скорее, потерялся. Ушел в Тибет и не вернулся.
– Ну да, но ведь помнят же его. В газете пишут.
Я стоял в чужой квартире, где не было никакого отпечатка личности хозяина, ничего, безликие бледные стены, страшные остатки чужого скудного быта, страшное продавленное кресло, которое вот-вот выкинут на помойку, что-то там в кухне, чего я не видел. Мне отчаянно захотелось на улицу.
– С делами разберусь и займусь их поисками. Не может быть, чтобы люди пропадали бесследно.
– Зачем?
– Как зачем? Ладно, прадедушка не родной, но прабабушка-то… Надо с корреспондентом связаться. И с родственниками. Обязательно, – деловито сказал Сметанкин.
– Какими родственниками?
– От первого прабабушкиного брака. Их много должно быть, они ведь крепких кровей, из староверов. Может, у них какие-то свидетельства сохранились. Этим, которые по маминой линии, я уже написал.
– Кому?
– Доброхотовым. И Тимофеевым. Нашел в базе данных города Красноярска и написал.
Я представил себе ничего не подозревающих Тимофеевых и Доброхотовых, у которых вдруг обнаружился неожиданный родственник-детдомовец.
– Сметанкиных, жалко, нет. Последний Сметанкин был мой папа. Ну и я. И все.
– Вы уверены, что это ваши родственники? Доброхотовы и Тимофеевы – довольно распространенные фамилии.
– Ну так это мы и выясним. Если есть общие предки, значит, родственники…
Он захлопнул альбом, подняв чуть заметное облачко побелки. Вид у него сделался решительный и суровый.
– А вам спасибо, – сказал он, – спасибо, что помогли найти родственников. Если бы не вы… Ведь это же надо!
Он улыбнулся неожиданно беззащитной улыбкой.
– У меня, оказывается, родня есть. Ну, правда, не очень близкая. Но все равно. Я ведь всю жизнь один как перст был.
Тут до меня дошло, что, кроме нас с ним, в квартире никого нет, что во время ремонта люди приходят и уходят и никто не запоминает, кто именно вошел и вышел, и что труп можно завернуть, скажем, в рулон линолеума.
А если он решит, что я – единственная помеха в обретении новой семьи? Не будет меня – и никто уже, в том числе он сам, не отличит правду от вымысла.
Не надо мне было соглашаться на этот заказ.
Я поздравил его с таким замечательным обретением родни, не глядя, сунул в карман деньги, которые он отдал мне за Будду, и торопливо вышел. Дверь была не закрыта – во время ремонта никто не запирает.
Уже выходя, я оглянулся, он стоял, по-прежнему держа в руках раскрытый альбом для фотографий. С Тимофеевыми, Доброхотовыми и неродным прадедушкой Хржановским.
Потребность распространять вербальную информацию сродни потребности распространять информацию генетическую. Это что-то вроде похоти, человек просто не в состоянии с этим справиться.
Папа накатал очередную порцию мемуаров.
О выпускном вечере, “пути в большую жизнь” и о том, как он учился в институте.
Я уже знал, о чем там будет, – о том, как его уважали преподаватели и сверстники.
О смерти Сталина он не написал практически ничего. Хотя оказался комсомольцем Сталинского призыва. Его приняли в комсомол на год раньше положенного, потому что пользовался уважением сверстников – на это он особенно напирал.
Где-то ко второй половине пятидесятых он немножко расписался и стал больше уделять внимания быту и материальной культуре. Описывал он все подробно, словно внутренним взглядом видел комнату в коммуналке, где рос и взрослел. При этом напирал на то, что “их поколение, невзирая на бытовые трудности и ограниченные возможности, умело радоваться жизни”.