Герта Мюллер - Сердце-зверь
Простуда и ножницы выбили меня из колеи смысла — как собственного смысла этих слов, так и нашего условного смысла. В конце концов я перестала воспринимать какой-либо смысл и написала фразу, в которой были и простуда, и ножницы. С одной стороны, всё, пожалуй, правильно, с другой же — фраза никуда не годилась. Вычеркнуть простуду — или ножницы, написать потом, в какой-нибудь другой связи, о простуде — или о ножницах — это было бы еще хуже. В обоих письмах я могла бы вычеркнуть любое предложение, но только не это, с ножницами и простудой. Вычеркнутое слово или кусочек фразы стали бы опять же неким знаком, и получилось бы еще нелепее, чем прежняя неудачная фраза.
Для писем нужно было два волоска. В зеркале я видела свои волосы и далеко и близко — так охотник видит шерсть зверя, которого разглядывает в бинокль.
Надо было вырвать два волоса. Пусть бы только не пропали — два почтовых волоска. Где-то они растут — надо лбом, на левом или правом виске, на темени?
Я причесалась и подняла кверху гребешок — с него свисали волосы. Один я положила в письмо Эдгару, другой — в письмо Георгу. Если гребешок ошибся в выборе, значит, эти волосы не почтовой породы.
На почте я наклеивала марки, лизала их языком. У дверей звонил по телефону-автомату мужчина, который каждый день ходил за мной по пятам. У него была белая тряпичная сумка и собака, на поводке. Сумка не тяжелая, хотя что-то в ней лежало. Он носил ее с собой, так как не знал, куда я направлю свои стопы.
А я для начала пошла в магазин. Тот мужчина встал в очередь чуть позже, пришлось сперва собаку привязать. За мной заняли еще четыре женщины, потом он. Когда я вышла из магазина, он со своей собакой опять двинулся следом. Сумка его явно не стала тяжелее.
Разговаривая по телефону, он держал трубку в той же руке, что и собачий поводок. А сумку — в другой. Он говорил по телефону и наблюдал за тем, как я мучаюсь с марками. Все-таки я их налепила, хотя уголки так и остались сухими. На глазах у этого типа бросила письма в ящик, как будто там, в ящике, они для него недосягаемы.
Это был не капитан Пжеле. Пес, возможно, был кобель Пжеле. Впрочем, не только у капитана Пжеле имеется собака-волкодав.
Капитан Пжеле допрашивал меня без кобеля Пжеле. Может быть, у кобеля Пжеле был обеденный перерыв или тихий час. Может быть, кобель Пжеле проходил дрессуру в каком-нибудь другом помещении этого хитроумного здания-лабиринта, обучался чему-нибудь в дополнение к уже изученным наукам или повторял старые уроки. А может быть, в то время, пока капитан Пжеле допрашивал меня, кобель Пжеле ходил по улицам следом за кем-нибудь еще, сопровождая того мужчину с тряпичной сумкой. А может быть, от ходил с другим мужчиной, без тряпичной сумки. Может быть, кобель Пжеле выслеживал Курта, пока капитан Пжеле допрашивал меня. Сколько их, таких вот мужчин, таких вот собак. Не меньше, чем волосков на собачьей шкуре.
На столе лежал листок. Капитан Пжеле сказал:
— Читай.
На листке было то стихотворение.
— Вслух читай, чтобы мы оба получили удовольствие, — сказал капитан Пжеле.
Я прочитала:
Друга каждый себе находил только в облачке на небе.
Может ли быть иначе, ведь мир этот страшен.
И мама сказала: дружба? — в голову не бери,
Какие еще друзья.
Займись чем-нибудь серьезным.
Капитан Пжеле спросил:
— Кто это написал?
Я сказала:
— Никто, это народная песня.
— Значит, это народное достояние, — сказал капитан Пжеле. — В таком случае народ имеет право сочинить продолжение?
— Да, — сказала я.
— Ну, сочиняй, — сказал капитан Пжеле.
— Я не умею.
— Зато я умею. Я буду сочинять, а ты записывай, чтобы мы оба получили удовольствие:
Трех друзей я нашла себе в трех облачках на небе.
Может ли быть с потаскушкой иначе, ведь в мире полно облаков.
И мама сказала: три друга? — в голову не бери,
Какие там трое друзей.
Займись чем-нибудь серьезным.
Мне пришлось петь то, что сочинил капитан Пжеле. Я пела, сама не слыша своего голоса. Мой обычный страх превратился в страх железный. А железный страх звенит — поет, как поет вода. Может быть, мелодия была та же, что у безумных песен моей бабушки-певуньи. Может быть, моя память хранила напевы, давно стершиеся в больной голове моей бабушки. Может быть, что-то, лежавшее в ее голове мертвым грузом, должно было обрести мой голос.
Дедушкин парикмахер — ровесник дедушки. Он уже много лет как овдовел, хотя его Анна была ровесницей моей мамы. Он долго не мог свыкнуться с мыслью, что Анна умерла.
А когда Анна еще была жива, мама говорила: «У нее язык без костей». Когда государство прибрало к рукам дедушкино поле, Анна сказала моей бабушке-певунье: «Вот теперь ты имеешь только то, чего заслуживаешь».
В то время, когда над спортивной площадкой в селе развевался флаг со свастикой, бабушка-певунья донесла группенфюреру на Анниного жениха. Сказала, жених Анны не ходит на построение перед флагом, потому как против фюрера этот парень.
Через два дня из города приехал автомобиль и Анниного жениха забрали. Так он и сгинул.
«Уже после войны, — сказала мама, — Анну эту, молодую девку, взял за себя парикмахер. Он и по сей день все благодарит бабушку: как же — жена-то красавица, что твоя картина». Когда парикмахер стрижет дедушку или играет с ним в шахматы, он всё приговаривает: «Что твоя картина. Такие женщины вовсе не старятся, они помирают раньше, чем старость их красу сгубит».
«Да за что же он благодарит-то? — удивлялась мама. — Бабушка Анне зла не желала, а парикмахеру не желала добра. Пошла и доложила, потому что сын ее уже давно воевал, а жених Анны не хотел на фронт идти».
Капитан Пжеле взял со стола листок.
— Красиво сочинила, друзья твои порадуются за тебя.
Я сказала:
— Это вы сочинили.
— Ну прям, — сказал капитан Пжеле, — твоей рукой написано.
Прежде чем отпустить меня, капитан Пжеле пожаловался на боли в почках и добавил:
— Твое счастье, что не с кем-нибудь, а со мной имеешь дело.
На следующем допросе капитан Пжеле сказал:
— Сегодня поем без бумажки.
Я пела, звенящий железный страх опять вспомнил мелодию. И никогда больше я ее не забывала.
Капитан Пжеле спросил:
— Чем занимается женщина в постели с тремя мужиками?
Я молчала.
— Не иначе паскудство у вас там, как на собачьей свадьбе, — сказал капитан Пжеле. — Но замуж выйти не получится, в брак вступают двое, а не целая свора. Кого же ты приберешь к рукам, чтобы у ребеночка был папаша?
Я сказала:
— От разговоров дети не родятся.
— Ну прям, — сказал капитан Пжеле, — оглянуться не успеешь — родится у тебя рыженькое золотко.
Прежде чем отпустить меня, капитан Пжеле сказал:
— Компашка ваша — поганая поросль, мы тебя выведем на чистую воду.
«Поганая поросль», подумала я, это она виделась отцу, когда он мотыгой выкорчевывал молочай. Я написала два письма, в каждом после обращения поставила запятую:
Дорогой Эдгар,
Дорогой Георг,
Запятая не проговорится, когда капитан Пжеле будет читать письма, и он их снова заклеит и отправит по адресу. Но когда письмо вскроют Эдгар и Георг, запятая будет криком кричать.
Не бывает запятых, которые кричат или молчат. Запятые после имен получились слишком жирные.
Теперь уже нельзя было по-прежнему держать перевязанный веревкой пакет с книгами и письмами на работе в шкафу, за папками с бумагами. Я пошла с этим пакетом к портнихе, чтобы у нее как бы забыть его на некоторое время, пока не подыщу более надежное место все там же, на фабрике.
Портниха что-то утюжила. Сантиметр лежал на столе, свернувшись змеиными кольцами. Тикали часы. На кровати было разложено платье с крупным цветочным рисунком. На стуле сидела молодая женщина. Портниха сказала:
— Это Тереза.
— Я ее знаю, — сказала я, — видела на фабрике, она долго ходила с рукой в гипсе.
Тереза засмеялась, и только тогда я посмотрела на нее.
— Теперь у меня правая рука коричневая от солнца, а левая белая-белая, — сказала Тереза. — Если рукав длинный, не видно.
В комнате тикали часы. Тереза разделась и накинула цветастое платье, но запуталась, коричневая рука никак не попадала в пройму. Тереза грубо выругалась. Портниха сказала:
— Ругайся не ругайся, а вороту рукавом не стать.
Надев платье, Тереза сказала:
— Еще год назад я, когда слышала ругань, сразу воображала себе все эти вещи. Коллеги мои в конторе это заметили. Кто-нибудь выругается — я глаза закрываю. Сотрудники сказали: «Это ты нарочно, чтобы лучше представить себе, что эти слова означают». А я-то закрывала глаза, как раз чтобы этого не видеть. Утром прихожу на работу — на столе моем листки лежат. А на листках рисунки — картинки к ругательствам. Вознесение хрена и щели. С тех пор я, когда кто-нибудь ругался, сразу вспоминала эти картинки, «Вознесение», и всякий раз хохотала. А они опять говорят, будто я все равно глаза закрываю, даже когда смеюсь. Ну тогда и я стала ругаться. Поначалу только на фабрике.