Д. Томас - Арарат
В один из редких вечеров, когда они с Корниловым, как в старые времена, выпивали наедине друг с другом, он признался ему, что опасность внезапного появления ее матери, опасность, что она застанет их врасплох, придает всему делу еще большую остроту, подливает, так сказать, масла в огонь. То же самое можно было сказать и о серьезной болезни девушки: о неестественном ее румянце, блеске глаз особого рода, прозрачности кожи и ставших почти бесцветными губах. На Чарского сильно действовало болезненное очарование всего этого – вот она, рядом с ним, живая, трепещущая, задыхающаяся, с пылающим лицом, с разметавшимися волосами… но сколько это еще может продлиться?
– Почему это так? – спросил он младшего своего товарища. – Можешь ты объяснить? Ты когда-нибудь влюблялся в чахоточную?
Корнилов отвечал в старой, очаровательно циничной манере. Тем не менее он, по наблюдениям Чарского, сильно изменился. Он и говорил, и слушал так, как если бы находился не рядом, а совсем в другом месте. Смуглое лицо его размягчилось. Его вид «остепенившегося женатого человека» раздражал Чарского, заставлял попытаться найти какую-нибудь трещинку, изъян в его влюбленности. Он намеренно стал вплетать в разговор упоминания о бывшей жене Ивана: рассказал о том, как навещал ее в большом, изящной постройки доме, по которому Корнилов сильно скучал, хотя притворялся, что это не так. Упомянул также, что видел там его любимого волкодава.
Он заметил, что у Корнилова увлажнились глаза. Это его поразило безмерно: хотя он довольно часто наблюдал у Ивана приступы меланхолии, тот обычно или скрывал их с помощью грубых шуток, или выставлял напоказ в диких припадках, яростных выпадах против женщин или религии. В других же случаях просто напивался до полусмерти. Но Чарский никогда прежде не видел, чтобы он плакал. Это совершенно вывело его из равновесия, и он пробормотал какие-то извинения, от которых его друг, утиравший глаза рукой, лишь отмахнулся.
Глава VII
Dans l'adversité de nos meilleurs amis, nous trouvons quelquechose qui ne nous déplaît pas.
La Rochefoucauld[18]
Однажды ночью, когда Чарский вернулся в гостиницу, проведя весь вечер у Орловых, его ожидала записка от Корнилова, написанная явно дрожащей рукой. Начиналась она почему-то с прощания; затем он благодарил Чарского за все то, что тот сделал, чтобы ему помочь; говорил, что для него была большая честь знать такого человека, как Чарский; просил его по мере сил заботиться «о Наташе и моей жене». По его словам, он отправлялся «в тихое место», для которого, как он чувствовал, был действительно предназначен. Перечитав записку раза три или четыре, Чарский ощутил покалывание в затылке и пришел к убеждению, что друг его пустил себе пулю в лоб. Он тотчас велел конюху снова запрячь лошадей и под завывания вьюги направился к дому Корнилова.
По мере того как сани, мчавшиеся сквозь густой снегопад, приближались к цели, напряжение Чарского все более и более усиливалось, становясь невыносимым. Его уже охватило горе, но в то же время он чувствовал и возбуждение из-за столь трагической концовки приятного, хотя и довольно скучного вечера в обществе Катерины и ее матери. Наташа будет безутешно рыдать, что он сможет сказать ей? Ему еще придется извещать об этом и родителей Корнилова, и его бывшую жену, которая тоже придет в отчаяние от такого несчастья.
Однако когда они достигли знакомого невзрачного дома, Чарский нашел своего друга в добром здравии; тот присматривал за тем, как упаковывают его сундук. Корнилов был удивлен приездом Чарского. Более того, он был в полном недоумении. По его словам, он надеялся уехать, не обременяя себя утомительными прощальными сценами. Наташи дома нет, она у друзей, а когда вернется, то найдет адресованное ей письмо – если, конечно, она вернется. Их отношения невыносимы, и с каждым днем становится все хуже. Он освобождает ее от кошмара, в который ее вовлек. Он отправляется на юг, в Армению, в Эрзрум, на самую границу империи. Он бывал там прежде, когда служил в армии, и считает, что там очень спокойно. Безмятежно.
Чарский, понимая, что спорить бесполезно, обнял его по-братски, пожелал удачи и со спокойной душой поехал к себе. Теперь, когда Корнилов уступил своей тяге к дальним странствиям, мысли Чарского немедленно обратились к дому. Через несколько дней, после более продолжительного и неловкого прощания с Орловыми, он покинул Москву и отправился в свой родной город.
Приехав в Петербург, Чарский, даже не сняв пальто, перчаток и шляпы, прямиком направился в свой кабинет. Согревшись у огня, он уселся за стол и стал просматривать письма – некоторые из них слуги забыли переслать, а другие прибыли лишь несколько дней назад. Со спокойным удовлетворением он огляделся по сторонам: портреты и пейзажи, мраморные и бронзовые статуи, готические шкафы для книг… все было в том же порядке, какой он помнил. Он позвонил слуге, и тот помог ему освободиться от промокшей верхней одежды. Чарский велел принести шампанского.
За бокалом «Вдовы Клико» он разрезал пахнущие свежей типографской краской листы «Современника» и обнаружил там «Клеопатру и ее любовников». Пушкин сдержал свое обещание изыскать место в текущем выпуске, это делает ему честь. Удивительным и отрадным было и то обстоятельство, что цензоры не настояли на каких-либо сокращениях или исправлениях.
Шампанское, выпитое после долгой и утомительной поездки, подействовало на него расслабляюще, и его стало клонить ко сну. Собственно, он уже дремал, сидя в кресле, когда послышался какой-то шум, и он, вздрогнув, проснулся. В распахнутой двери стоял импровизатор. Несмотря на стоявший на дворе мороз, он был в том же черном сюртуке, что и осенью, во время своего первого визита, разве что сюртук этот выглядел еще более поношенным и выцветшим. Шевелюра его и борода были покрыты снегом.
Чарский, не поднимаясь, сказал:
– Как хорошо, что вы заглянули! Кто вам сказал, что я вернулся? Вы здоровы?
– Я простудился, Eccellenza, – сказал итальянец, весь дрожа и стуча зубами.
– Жаль это слышать. Вы не привыкли к нашим петербургским зимам. Садитесь к огню, обогрейтесь, выпейте шампанского… Или предпочитаете чего-нибудь горячего? Нет? Ну, рассказывайте, что у вас нового. Разбогатели? Я слышал, вы давали представление при дворе?..
– Да, Eccellenza.
– Великолепно. Но слушайте, вы же и вправду погибаете! Придвиньте кресло поближе к огню. Вы это читали? А я только что увидел. Что вы скажете о моем переводе? Надеюсь, вы не сочли его чересчур вольным?..
– Signor, – умоляюще проговорил итальянец, – мне крайне необходима ваша помощь.
– Буду весьма польщен. Как вы видите, я вернулся лишь пару минут назад, но…
– Дело не терпит отлагательства, Signor. Прочтите, пожалуйста, вот это.
Он вынул из внутреннего кармана смятое письмо и протянул его Чарскому. Тот прочел и, нахмурившись, встал на ноги.
– Это вызов на дуэль, – сообщил он. – Этот господин полагает, что вы нанесли ему оскорбление. Во что вы такое впутались?
– Ни во что, – сказал неаполитанец, еще сильнее стуча зубами. – Я о нем вообще ничего не знаю. Non capisco[19]. Я не понимаю. Как я могу нанести оскорбление тому, о ком ничего не знаю, кого ни разу не видел?
– Граф О** немного слаб на голову, но сердце у него на нужном месте. Он был на первом вашем представлении. Вы должны были заметить его – он красит волосы в оранжевый цвет, по крайней мере, в то время они у него были оранжевыми.
– Я дальтоник, Signor.
– Дальтоник? Господи, ну да, это же все объясняет! Стало быть, вы не знали, на ком было сиреневое платье!.. Ладно, я в любом случае заеду к графу. Прямо сегодня. Уверен, мы выясним, что это только недоразумение. Предоставьте все мне. Возвращайтесь к себе в трактир и ждите меня. Не беспокойтесь, я разберусь с этой загадкой.
Итальянец с облегчением улыбнулся и, рассыпаясь в бесчисленных выражениях благодарности, ушел восвояси.
Глава VIII
Спустя несколько часов он навсегда ускользнет от своих врагов.
Стерн
Каморка импровизатора, сколько мог судить Чарский при свете тусклой свечки, зажженной по случаю наступившей темноты, мало изменилась со времени его последнего посещения. Один стул по-прежнему был завален грудой бумаг и белья, а другой не был ни починен, ни заменен. Единственным новшеством было изображение Девы Марии под треснувшим стеклом – оно висело над кроватью. Когда Чарский вошел, импровизатор лежал в постели, укутавшись одеялом. Незанавешенное окно было украшено морозными узорами, а сверху даже свисали сосульки.
Оставаясь в пальто, но сняв заиндевевшую меховую шапку и положив ее себе на колени, Чарский известил дрожащего импровизатора, что во всем повинен его собственный злосчастный перевод. Он с трудом подавлял рвущуюся наружу улыбку, ибо история, которую он собирался поведать, была презабавнейшей; но все же сумел сохранить на лице серьезность, более соответствовавшую обеспокоенности итальянца и действительному положению дел.