Карен Бликсен - Семь фантастических историй
И больше вы никогда ее не видели? — спросил я.
Нет, — сказал он, помолчал немного и добавил: — Но я позволил себе одну фантазию, или миф — назовите, как хотите.
Это было в Париже, через пятнадцать лет, в тысяча восемьсот восемьдесят девятом году. Я провел там несколько дней, проездом, по пути в Рим, чтоб посмотреть выставку и только что построенную Эйфелеву башню. Как-то вечером я навестил моего приятеля, живописца. В юности он много чудил, но потом совершенно угомонился и в то время ревностно изучал анатомию по примеру Леонардо. Я провел у него вечер, мы обсудили его картины, искусство вообще, и наконец он сообщил, что хочет показать мне прекраснейшее, что есть у него в ателье. То был череп, который он срисовывал. Он с удовольствием пустился мне объяснять, в чем видит он его редкие совершенства: «Это на самом деле череп молодой женщины. Но так же точно выглядел бы череп Антиноя, будь у нас возможность его заполучить».
Я держал в руках череп, разглядывал широкий низкий лоб, ясную, благородную линию подбородка, глубокие, четкие глазницы, и вдруг я понял, что мне знакомы эти черты. Сияла в свете лампы белая кисть — такой чистотой, благородством. И щ нее веяло покоем. На минуту я перенесся в мою комнату на площади Франсуа Первого, с тяжелыми опущенными шторами, дождливой ночью, пятнадцать лет назад.
И вы ничего не спросили у вашего друга?
Нет, — отвечал старик. — Что пользы? Он ничего не мог знать.[19]
ОБЕЗЬЯНА
В иных протестантских странах Европейского севера сохранились еще заведения, называемые монастырями и управляемые канонисами, хоть ничего религиозного нет в них. Старые девы и вдовы из благородных семейств покойно, чинно и скучно провожают там осень своих дней, подчиняясь местным установлениям. Многие из таких монастырей весьма богаты, владея обширными землями и на протяжении веков принимая в наследство огромные состояния. Гордый дух былых времен витает в величавых стенах и правит обитательницами.
У девствующей канонисы Седьмого монастыря, процветавшего под ее эгидой с 1818 до 1845 года, была серая обезьянка, которую подарил ей кузен адмирал фон Шре-миштайн, воротясь из Занзибара, и которую она нежно любила. Когда канониса сидела, бывало, за карточным стоном, где провела она счастливейшие часы своей жизни, обезьянка устраивалась на спинке кресла у нее за спиной и блестящими глазами следила за тем, как тасовали, сдавали и побивали карты. А рано поутру ее можно было обнаружить на стремянке в библиотеке, где она забавлялась тем, что вытаскивала с полок обветшалые томы и разбрасывала желтые листы, столетьями хранившие диспозиции давно минувших сражений, брачные контракты коронованных особ и протоколы судилищ над ведьмами, по черно-белым плитам мраморного пола.
В другом кругу едва ли бы стали терпеть выходки обезьянки. Но в Седьмом монастыре вместе с почтенными дамами обитали во множестве и всякого рода их любимцы, среди которых тоже тщательно соблюдалась строгая субординация. Были тут попугайчики, какаду, очаровательные собачки, милые кошечки со всех концов света, была белая ангорская козочка, как у Эсмеральды, и пурпурноокая юная лань. Была и перешагнувшая столетний юбилей черепаха. И старые дамы относились к причудам канонисиной любимицы с той же снисходительностью, какую, верно, в былые времена, помня о собственной своей слабости, кавалеры подчиненного женским прихотям двора выказывали к капризам всевластной королевской фаворитки.
Время от времени, особенно осенью, когда на живой изгороди и в окружных лесах поспевали орехи, обезьянка вдруг чувствовала зов свободы, недели на две, а то и на месяц исчезала из монастыря, но неизменно возвращалась по доброй воле, когда начинались ночные заморозки. Ребятишки из принадлежащих монастырю деревень любили смотреть, как она бегает по дороге или сидит на дереве, поводя на них внимательным взглядом. Но стоило им окружить ствол или запустить в нее каштаном, она вращала глазами, скалила зувы, взмывала по веткам и исчезала в кроне.
Дамы в монастыре единодушно подшучивали над тем, что канониса в такие периоды делалась на редкость молчалива, беспокойна и тяготилась своими многочисленными практическими обязанностями, в иное время исполняемыми с завидным рвением. Между собой они прозвалн обезьяну Тайным советником и радовались, когда она вновь объявлялась в гостиной, еще поеживаясь после жизни в лесах.
В один прекрасный октяврьский день, когда обезьяны, таким образом, не было в монастыре, туда явился с нежданным визитом юный канонисин племянник и крестник, лейтенант королевской гвардии.
Канонису почитали в семействе, и не одно дитя собственной своей благородной крови приняла она от купели, но этот молодой человек был ее любимец. То был очаровательный юноша двадцати двух лет, темноволосый и синеглазый. Хоть и младший сын, он не мог посетовать на судьбу. Любимое дитя у матери, родившейся в России и богатой наследницы, он сделал блестящую карьеру и имел друзей во всех сколько-нибудь влиятельных кругах общества.
Явясь в монастырь, он, однако, совсем не выглядел баловнем фортуны. Как сказано уже, он нагрянул нежданно-негаданно, впопыхах, и дамы, с которыми перемолвился он несколькими словами, дожидаясь аудиенции у тетушки, все высоко ценившие его, заметили, как он бледен, истомлен и, кажется, в страшном смятении.
Более того, они догадывались о подоплеке. Хоть Седьмой монастырь и был замкнут в рамках покоя и неизменности, в него с удивительной быстротой проникали новости из большого мира, ибо каждая из обитательниц имела там бдительную и рьяную корреспондентку. И за монастырскими стенами дамы не хуже тех, кто был в центре событий, знали, что за последние месяцы тучи самого странного и зловещего свойства сгустились над кругом, к которому принадлежал молодой человек. Столичная ханжеская клика, руководимая придворным капелланом, снискавшим доверие высоких особ, под предлогом благородного негодования накинулась на юный цвет нации, и никто не мог сказать или даже гадать, чем может это все обернуться.
Дамы в монастыре почти не обсуждали событие между собою, но не одна из них и не раз вызывала на tete-a-tete библиотекаря, ученого богослова, требуя его суждения и приговора. И с его слов они с ужасом заключали, что тут что-то такое было связано с романтическими берегами прекрасной Греции, дотоле для них священными. Они еще не забыли юность, когда все греческое было в моде, когда не было лучше причесок и платьев la grecque,[20] и не могли взять в толк, как такое прекрасное понятие может вдруг обозначать вещи, не сообразные с девичьей мечтой о романтике, рыцарстве и благоприличии. Платья эти были прелесть, в них вальсировали с королевскими величествами. Теперь о них не хотелось и вспоминать.
Едва ли что еще на свете могло задеть их так глубоко. Не только та наглость, с какой болтуны и чиркуны позволяли себе нападать на воинов, возмущала старых дочерей воинственной расы. Не только пугала их неизбежность скандала и еще горших бед. Нет, дело обстояло куда серьезнее. ибо все они незыблемо верили, что красота и очарование женщины, которые сами они воплощали по мере сил и способностей, составляют в жизни высшую цель и награду. Пусть в каждом данном случае мир расставляет силки, чтоб выманить у вас эту награду обманом, или вы натыкаетесь на недоразумение, на непонимание мира. Сама догма остается незыблема. И когда вдруг ее начинают оспаривать, это несносно. Так, верно, слушал вы ростовщик слухи о том, что золото утратило цену, так мистик отнесся бы к заявлению, что в Евхаристии не пресуществляются Святые Дары. Да узнай наши дамы вовремя, что сей пункт подлежит обсуждению, — и жизнь, ныне столь близкая к концу, могла бы у каждой сложиться иначе. Для нескольких старых дев, до совершенства развивших стратегические таланты предков, удар был особенно тяжек. Так храбрый, честный генерал, во все продолженье кампании неукоснительно следовавший приказу об обороне, вдруг узнал вы, что нападение было бы куда желательней и успешней.
Тревожась и скорбя из-за странной ереси, старые дамы, однако, горели единодушным желанием узнать о ней побольше, будто, хоть сами они были надежно укрыты стенами монастыря, нежные и опасные страсти сердца человеческого остались всецело в их ведении. Так охапки сухих цветов перед монастырскими зеркалами, волнуясь и трепеща, требовали бы права голоса всякий раз, как речь зайдет о цветоводстве.
Они несколько смущенно приняли бледного юношу, словно он не то избиваемый царем Иродом младенец, не то предавшийся черной магии молодой монах, которого еще можно наставить на путь истинный, и, когда он поднимался по широким ступеням в покои канонисы, они прятали друг от дружки глаза.
Канониса приняла племянника в своей величавой гостиной. Три высоких окна из-за тяжелых штор в крестиком вышитых цветочных гирляндах взирали на аллеи и лужайки осеннего сада. Со стен, обитых камкой, глядели ее давно усопшие родители — суровый воитель-отец, прелестно-юная мать, оба напудренные и затянутые, в полном дворцовом параде. Эти двое на стене, с детства полюбившиеся молодому человеку, нынче поразили его своим озавоченным и даже несчастным видом. На мгновение ему показалось, что странный, тревожащий запах мешается в комнате с запахом ладана, нынче более густым, чем всегда. Обезьяны он не видел, но она, верно, была где-то тут, и присутствие ее особенно ощущалось в красной гостиной. Не было ли все это новым подтверждением того зловещего оборота, какой в последнее время принимала его судьба?