Аглая Дюрсо - 17 м/с
— Ты что же, — говорю, — судиться со мной будешь?!
— Да с тебя разве что стрясешь.
— Так ты из-за денег?!
Покраснел страшно: из-за каких денег? Из-за славы!!!
(Слава — это когда тебя знают люди, которых ты не знаешь и не узнаешь.)
Мы так разволновались, что вышли на балкон. Внизу, во дворе, мужики сидели на крыше голубятни. Махали палками, свистели, пили пиво и были счастливы.
А на гаражах сидели охранники автостоянки и тоже были счастливы. Просто так, без палок. Им мужики с голубятни кинули банку с пивом.
Прожигатель жадно сглотнул и изрек:
— Слава — говно. Тут один знатный перец, художник какой-то, сказал, что надо приходить на каждую выставку и хотя бы скомканную бумажку класть со своей подписью. Тогда уже через полгода о тебе только и будут говорить.
— А х…ли толку, — говорю. — Все будут знать, что ты художник, а ты все равно будешь знать, что комкаешь бумажки.
— Лучше по честнаку, — сказал Прожигатель.
Он хотел поскорее спуститься к мужикам, потому что у них было пиво и потому что он хотел быть счастливым. И слава при таком раскладе стала ему по барабану.
— Да, говорю, никаких подмен!
— Это плагиат! — заорал Прожигатель. — Я, — говорит, — об этом в книжке читал. Вот в этой.
Слава, блин… Несколько десятков хитроумно свернутых бумажек.
ДАРЫ ВОЛХВОВУ нас с друзьями традиция: каждый раз в канун Нового года мы пытаемся ускользнуть от Деда Мороза. Но он нагоняет нас, этот трансцендентный старик. Один раз он нагнал нас на песчаном пляже Лас-Тереноса в виде брутального негра в шапке Санта-Клауса. Он примчался туда на проволочных оленях и раздавал ракушки. Другой раз он тряс трансатлантический авиалайнер «Эйр Франс», а вежливые стюардессы говорили, что вывалившиеся кислородные маски — это просто шутка. Рождественская шутка. И подарили нам на память об этом Новом годе красные пледы авиакомпании. Еще один раз я видела его вдребезги пьяным, пожирающим мандарины с веток. Это было в стране, где он, по моим подсчетам, никак не должен был оказаться. Моя дочь, в ужасе глядя на него, шептала: «Дед Мороз, умоляю — не приходи. Мне ничего не надо…»
Но вчера я застала ее за старым: она писала письмо. Перед этим она очень долго спорила с товарищем, стоит ли рассчитывать на любезность непредсказуемого деда в этот раз. Она рассказывала кому-то по телефону, что надо обращаться сразу в несколько мест. Чтобы наверняка. И она лично собиралась отнести письмо к ВДНХ, потому что там уже поставили почтовый ящик. И еще она просила перевести письмо сразу на несколько языков, чтобы дошло и до Пер Ноэля, и до Санта-Клауса. Потому что бывают ночи, когда надо быть счастливым любой ценой и не хочется зависеть от чьих-то капризов. Не говоря уж о такой досадной помехе, как языковой барьер. «А в Углич, — шептала моя дочь в трубку, — ты не пиши. Там что-то не так». По ее словам, тамошний дед что-то недоговаривал. Он не знал, сколько ему лет (потому что один раз сказал, что двести, а в другой — что девяносто). Кроме всего, он с трудом держался на ногах и пел под гармонь: «Парней так много холостых». По представлениям моей дочери, он должен был любить свою внучку, а не каких-то хлыщей с неопределенным матримониальным положением. И тем не менее утром она передала мне письмо для неуправляемого благодетеля. Она сказала, чтобы на работе я запечатала его в конверт. В письме моя дочь просила «Гейм-бой» для себя. Часы с зайчиками для сестры (видела я этих зайчиков! Они таким занимаются, что их таможня не пропустит!). А еще она писала, что у нее есть мать. Она просила у деда подарок для этой матери. (Тут меня пробила скупая слеза, потому что на подарках матери я рассчитывала сэкономить.) Уверяла, что матери позарез нужен «режисер-постановщик фильма по ее книге». И добавляла: «желательно состоятельный иностранец. Неженатый». Неженатый — подчеркнуто. Я с грустью подумала, что лучше бы она заказала новый сидюк для машины. Но вечером мне позвонил мужской голос и сказал, что из неженатых режиссеров-постановщиков есть только Тарантино. Наверное, это был Дед Мороз. Я еще раз подумала, что надо было вписать сидюк. Потому что у Тарантино скверный нрав.
А утром приехала мама. Она стала очень худой и маленькой, и это было очень грустно, потому что становилось совершенно ясно, что я не могу уповать на нее, как на Деда Мороза. Что сказки кончились. Она сказала, что посидит с котом, пока мы будем скрываться от Деда Мороза в труднодоступных местах. И еще она сказала: тут тебе Дед Мороз подарок передал. Тебе оставить на потом или сейчас? Все хочется сейчас. Ради этого за три недели обшариваются кладовки и верхние полки. И сердце замирает, когда натыкаешься на бесформенный лоск упаковочной бумаги. Я, стараясь не выглядеть пафосно и глупо, сказала: «Ладно, давай щас». И она достала. Это был пакет с желудями. Мама сказала, что это желуди, которые росли в моем родном городе, в моем любимом парке. И мы всегда таскали их в карманах с 1) бабушкой, которой уже нет, с 2) дедушкой, которого уже нет, 3) с отцом, которого уже нет, и с 4) тетушкой, которая тогда была девицей на выданье, а теперь ее тоже нет. Это был жалкий полиэтиленовый пакет, которые выдают бесплатно в супермаркетах, а рачительные пожилые хозяйки их не выбрасывают, а стирают, а потом лепят на кафель на кухне, чтобы они просохли. Пакет был такой — уже стираный. Желуди были как в ближайшем парке. Мама, повторяю, уже не производила впечатление человека, который может любить авансом беспроцентно. Она не производила впечатление человека, за которым можно укрыться от выкрутасов Деда Мороза.
Я подумала, что Дед Мороз все-таки порядочная сволочь. Потом я подумала, что ему тоже несладко. Потому что все, по большому счету, просят одного и того же. А как наберешься самого востребованного на всех? И я подумала — хрен с ним, с сидюком. Обойдусь желудями. Я их возьму в труднодоступные места и разбавлю ими эндемики, заполняя тем самым досадные пустоты, которые остались 1) от моей бабушки, 2) от моего отца, 3) от сидюка, 4) от Тарантино. Моя мама тоже оставила письмо для деда. Я его вероломно вскрыла. Там значился норковый полушубок.
СУМЕРЕЧНЫЙ АНГЕЛТри дня дома из напитков было только шампанское. А из еды — торты. На работе иностранный босс подарил ангела со стразами Сваровски и еще одну бутылку Асти. Я выступила с ответной речью, в которой извинилась, что я — паршивая овца в их дружной семье, но родню не выбирают. От своих получила в подарок дырокол 1927 года, со звездой, трещотку для разгона дурных мыслей и альбом с картинами психов. За это скормила остатки тортов и постелила в гостиной пять половичков для ночлега. На второе утро дети сказали, что в школу не пойдут — не на кого оставить дом. Позвонила бывшему мужу, спросила, как бороться с похмельем. Умираю, говорю. Он цинично ответил: «Феи не умирают». И повесил трубку.
На третий день скинулись и купили барбекюшницу. Жарили на балконе шашлыки. С соседнего балкона предупредили, что если приедет милиция, они будут свидетелями. Мы ответили, что нет у нас свидетелей, кроме бога (я живу на последнем этаже). Но все равно перебрались на крышу.
Выяснилась прискорбная правда: видимо, в моем доме не готовили, а если готовили, то ели из кастрюль и, видимо, руками. Соседи вылезли на крышу. Принесли вилки и упаковку одноразовых тарелок. Еще у них было караоке, мы сначала ломались, эстетствовали, а потом сдались. С душой пели: «Белеет мой парус такой одинокий на фоне стальных кораблей». Стреляли по воронам из рогатки стразами Сваровски. Открыли купальный сезон в фонтанах ВДНХ, вытащили на крышу пять половичков, лежали под звездами. Кто-то сочинил блюз «лунный загар не оставит следа на теле с родимым пятном вместо сердца».
Дети танцевали между антенн, тарелок и рулонов рубероида.
А потом у меня зазвонил телефон. Это была мама. Я собралась. Мама каждый год желает одного и того же. Она считает, что пора остепениться и занять руководящий пост. Она желает много денег, желает, наконец, стать хорошей матерью и ходить на родительские собрания. Еще она желает мне приличную машину, респектабельных друзей и хочет, чтобы я оделась поприличней. И каждый раз она желает мне хорошего мужа (причем это она делала и в годы моего замужества).
Мои нереспектабельные друзья виновато затихли. «Да, мамочка», — сказала я наиболее осмысленным голосом и приготовилась оправдываться.
Мама сказала, что у нее дела идут неважно. И ей очень страшно. Мне от этого стало очень страшно. Я посмотрела на часы. Было полчетвертого. Я дрожащим голосом сказала, что это просто время такое. В этот час всем страшно. Все наладится. Самая тьма перед рассветом.
— Нет, — сказала мама, — ты не поняла. Анализы у меня стали еще хуже.
— Мама, я тебя заберу, — сказала я. А хотела сказать: «Мама, я тебя спасу».
— Не надо меня забирать, — обиделась мама, — я не мешок с картошкой. Я не хочу засыпать под «Рамштайн». Пусть все идет как идет.