Виктор Пелевин - Омон Ра
Говорил он странно, возбужденно и быстро. Я решил, что он сильно нервничает, хоть у меня и мелькнула догадка, что он пьян.
– А ты, Омон, перепугал всех. Так спал крепко, что чуть запуск не отложили.
– Виноват, товарищ начальник полета.
– Ничего-ничего. Ты и не виноват. Это тебе снотворного много дали перед Байконуром. Пока все отлично идет.
– Где я сейчас?
– Уже на рабочей траектории. К Луне летишь. А ты что, разгон с орбиты спутника тоже проспал?
– Выходит, проспал. А что, Отто уже все?
– Отто уже все. Разве не видишь, обтекатель-то отделился. Но пришлось тебе два лишних витка сделать. Отто запаниковал сначала. Никак ракетный блок включать не хотел. Мы уж думали, струсил. Но потом собрался парень, и… В общем, тебе от него привет.
– А Дима?
– А что Дима? С Димой все в порядке. Автоматика прилунения на инерционном участке не работает. А, хотя у него еще коррекция… Матюшевич, ты нас слышишь?
– Так точно, – услышал я в трубке Димин голос.
– Отдыхай пока, – сказал начальник полета. – Связь завтра в пятнадцать дня, потом коррекция траектории. Отбой.
Я положил трубку и прижался к глазкам, глядя на голубой полукруг Земли. Я часто читал, что всех без исключения космонавтов поражал вид нашей планеты из космоса. Писали о какой-то сказочно красивой дымке, о том, что сияющие электричеством города на ночной стороне напоминают огромные костры, а на дневной стороне видны даже реки, – так вот, все это неправда. Больше всего Земля из космоса напоминает небольшой школьный глобус, если смотреть на него, скажем, через запотевшие стекла противогаза. Это зрелище быстро мне надоело; я поудобнее оперся головой на руки и заснул опять.
Когда я проснулся, Земли уже не было видно. В глазках мерцали только размытые оптикой точки звезд, далекие и недостижимые. Я представил себе бытие огромного раскаленного шара, висящего, не опираясь ни на что, в ледяной пустоте, во многих миллиардах километров от соседних звезд, крохотных сверкающих точек, про которые известно только то, что они существуют, да и то не наверняка, потому что звезда может погибнуть, но ее свет еще долго будет нестись во все стороны, и, значит, на самом деле про звезды не известно ничего, кроме того, что их жизнь страшна и бессмысленна, раз все их перемещения в пространстве навечно предопределены и подчиняются механическим законам, не оставляющим никакой надежды на нечаянную встречу. Но ведь и мы, люди, думал я, вроде бы встречаемся, хохочем, хлопаем друг друга по плечам и расходимся, но в некоем особом измерении, куда иногда испуганно заглядывает наше сознание, мы так же неподвижно висим в пустоте, где нет верха и низа, вчера и завтра, нет надежды приблизиться друг к другу или хоть как-то проявить свою волю и изменить судьбу; мы судим о происходящем с другими по долетающему до нас обманчивому мерцанию и идем всю жизнь навстречу тому, что считаем светом, хотя его источника может уже давно не существовать. И вот еще, думал я, всю свою жизнь я шел к тому, чтобы взмыть над толпами рабочих и крестьян, военнослужащих и творческой интеллигенции, и вот теперь, повиснув в сверкающей черноте на невидимых нитях судьбы и траектории, я увидел, что стать небесным телом – это примерно то же самое, что получить пожизненный срок с отсидкой в тюремном вагоне, который безостановочно едет по окружной железной дороге.
13
Мы летели со скоростью двух с половиной километров в секунду, и инерционная часть полета заняла около трех суток, но у меня осталось чувство, что я летел не меньше недели. Наверно, потому, что Солнце несколько раз в сутки проходило перед глазками, и каждый раз я любовался восходом и закатом небывалой красоты.
От огромной ракеты теперь оставался только лунный модуль, состоявший из ступени коррекции и торможения, где сидел Дима Матюшевич, и спускаемого аппарата, то есть попросту лунохода на платформе. Чтоб не тратить лишнее горючее, обтекатель отстрелился еще перед разгоном с орбиты спутника, и за бортом лунохода теперь был открытый космос. Лунный модуль летел как бы задом наперед, развернувшись главной дюзой к Луне, и постепенно в моем сознании с ним произошло примерно то же, что и с прохладным лубянским лифтом, превратившимся из механизма для спуска под землю в приспособление для подъема на ее поверхность. Сначала лунный модуль все выше и выше поднимался над Землей, а потом постепенно выяснилось, что он падает на Луну. Но была и разница. В лифте я и опускался и поднимался головой вверх. А прочь с земной орбиты я понесся головой вниз; только потом, примерно через сутки полета, оказалось, что я, уже головой вверх, все быстрее и быстрее проваливаюсь в черный колодец, вцепившись в руль велосипеда и ожидая, когда его несуществующие колеса беззвучно врежутся в Луну.
У меня хватало времени на все эти мысли потому, что мне ничего пока не надо было делать. Мне часто хотелось поговорить с Димой, но он практически все время был занят многочисленными и сложными операциями по коррекции траектории. Иногда я брал трубку и слышал его непонятные отрывистые переговоры с инженерами из ЦУПа:
– Сорок три градуса… Пятьдесят семь… Тангаж… Рысканье…
Некоторое время я все это слушал, потом отключился. Как я понял, главной Диминой задачей было поймать в один оптический прибор Солнце, в другой – Луну, что-то замерить и передать результат на Землю, где должны были сверить реальную траекторию с расчетной и вычислить длительность корректирующего импульса двигателей. Судя по тому, что несколько раз меня сильно дергало в седле, Дима справлялся со своей задачей.
Когда толчки прекратились, я подождал с полчаса, снял трубку и позвал:
– Дима! Алло!
– Слушаю, – ответил он своим обычным суховатым тоном.
– Ну чего, скорректировал траекторию?
– Вроде да.
– Тяжело было?
– Нормально, – ответил он.
– Слушай, – заговорил я, – а где это ты так наблатыкался? С этими градусами? У нас ведь на занятиях этого не было.
– Я два года в ракетных стратегических служил, – сказал он, – там система наведения похожая, только по звездам. И без радиосвязи – сам все считаешь на калькуляторе. Ошибешься – пиздец.
– А если не ошибешься?
Дима промолчал.
– А кем ты служил?
– Оперативным дежурным. Потом стратегическим.
– А что это значит?
– Ничего особенного. Если в оперативно-тактической ракете сидишь – оперативный. А если в стратегической – тогда стратегический дежурный.
– Тяжело?
– Нормально. Как сторожем на гражданке. Сутки в ракете дежуришь, трое отдыхаешь.
– Так вот почему ты седой… У вас там все седые, да?
Дима опять промолчал.
– Это от ответственности, да?
– Да нет. Скорее от учебных пусков, – неохотно ответил он.
– От каких учебных пусков? А, это когда в «Известиях» на последней странице мелким шрифтом написано, чтобы в Тихом океане не заплывали в какой-то квадрат, да?
– Да.
– И часто такие пуски?
– Когда как. Но спичку каждый месяц тянешь. Двенадцать раз в год, вся эскадрилья – двадцать пять человек. Вот и седеют ребята.
– А если тянуть не захочешь?
– Это только так называется, что тянешь. На самом деле перед учебным пуском замполит всех обходит и каждому по конверту дает. Там твоя спичка уже лежит.
– А что, если там короткая, отказаться нельзя?
– Во-первых, не короткая, а длинная. А во-вторых, нельзя. Можно только заявление написать в отряд космонавтов. Но это сильно повезти должно.
– И многим везет?
– Не считал. Мне вот повезло.
Дима отвечал неохотно и часто делал довольно невежливые паузы. Я не нашелся, что еще спросить, и положил трубку.
Следующую попытку поговорить с ним я сделал, когда до торможения оставалось несколько минут. Стыдно признаться, но мною владело бесчувственное любопытство – изменится ли Дима перед… Словом, я хотел проверить, будет ли он так же сдержан, как и во время нашего прошлого разговора, или близкое завершение полета сделает его чуть более разговорчивым. Я снял трубку и позвал:
– Дима! Это Омон говорит. Возьми трубку.
Я услышал в ответ:
– Слушай, перезвони через две минуты! У тебя радио работает? Включи скорей!
Дима бросил трубку. Его голос был взволнованным, и я решил, что по радио передают что-то про нас. Но «Маяк» передавал музыку – включив его, я услышал затихающее дребезжание синтезатора; программа уже кончалась, и через несколько секунд наступила тишина. Потом пошли сигналы точного времени, и я узнал, что в какой-то Москве четырнадцать каких-то часов. Прождав еще немного, я взял трубку.
– Слышал? – взволнованно спросил Дима.
– Слышал, – сказал я. – Но только самый конец.
– Узнал?
– Нет, – сказал я.
– Это «Пинк Флойд» был. «One of These Days».
– Неужто трудящиеся попросили? – удивился я.
– Да нет, – сказал Дима. – Это заставка к программе «Жизнь науки». С пластинки «Meddle». Чистый андеграунд.
– А ты что, «Пинк Флойд» любишь?