Анатолий Ким - Белка
В лесу я преображаюсь и, вмиг забыв о всех навыках цивилизованного существа, лезу на деревья и принимаюсь скакать по ветвям. Натешившись вволю, я взбираюсь из макушку самого высокого дерева и надолго замираю, качаясь на гибкой ветке. Причудливый мир вершинного леса открывается моим глазам, я вижу сплошную зелень, колеблемую ветром наподобие волн морских, но эти волны, опадая и вздымаясь — находясь в размашистом вольном движении, — не теряют своего первоначального вида, вновь и вновь с мягким упорством самых стойких существ возвращаются к своим очертаниям. И я часами с упоением смотрю, на буйное движение, ничего не меняющее, на плавный бег, никуда не приводящий, благоговейно постигаю мудрое свойство гибкого зеленокудрого народа быть податливым и легкому напору ветра, и урагану, но, поддаваясь, сохранять себя в первозданном виде. И зеленая страна зыбкой лесной крыши чудится мне наполненной крылатым народцем эльфов, которые с щебетом и звонкими криками носятся по макушкам деревьев, шевеля не знающую пыли листву…
А какие я нахожу в лесу грибы! Когда в грибном автобусе мы, издательские, выезжаем под выходной, вечером, и ночное шоссе, ярко освещенное фарами бесчисленных «грибных» машин, гудит, как встревоженное чудовище, и в автобусе стоит шум, веселый говор, затеваются песни, я тихонько сижу, забившись в уголок, и всю дорогу мелко дрожу от возбуждения, предчувствуя свои подвиги на грибной охоте. Уже в лесу, когда публика затевает громадный до нелепости костер и, прикладываясь к сосудам радости, собирается веселиться ночь напролет, я незаметно отдаляюсь в сторону и вскоре уже бегу, счастливо пофыркивая, по прохладной, пахнущей грибной сыростью земле, над которой простирает свой шатер сонный черный лес.
Рассвет застает меня в зачарованном углу леса, затерянной поляне, куда нет другим доступа, там и ждут меня белые грибы, мои покорные подданные, и я беру с них богатую дань. С первыми лучами солнца, проникающими в хладные сумерки проснувшегося леса, я, бывало, уже с полной корзиной отборных грибов и возвращаюсь к нашей стоянке.
По пути я то и дело встречаю незадачливых грибников, опухших после бессонной ночи и возлияний, и корзины их пусты, как правило. С треском продираясь сквозь кусты, толпами бредут через лес, невольно пугающий их своей неприветливой хмуростью, звериными космами мхов и дикой путаницей валежника; лихо аукаются, подбадривая себя, и больше терзаются страхом заблудиться, чем ищут грибы. Долго не находя их, собираются в кружок и устраивают совещания, как действовать дальше, а после нешироко разбредаются и вновь принимаются вопить, призывая друг друга и нещадно топча грибы, которые торчат под их ногами. Им, бедным, неведомо волшебное свойство грибов становиться невидимыми для тех, кого они боятся или не любят, а не любят грибы всякого, кто не умеет в лесу вести себя подобающим образом и поднимает излишний шум, кто не способен понимать наивной, самолюбивой серьезности дремучего лешего, хозяина и властелина влажных чащоб, который захочет — даст добычу, а не захочет — так и ни шиша не даст.
Но это старинушка добрый, не без чувства юмора, и к людям он относится неплохо, с большим любопытством, и ничего не дать им, конечно, не может, однако щедрость свою проявляет с большой потехой. Я неоднократно видел, как хозяин леса забавлялся над своими глуповатыми гостями. Был как-то с нами искусствовед, бородатый молодец приятной наружности, который отчаянно хвастался тем, что в своем Абрамцеве, на даче, выдергивал белые грибы прямо из придорожных кустов, и опята ведрами набирал у себя в саду, за помойкой. По лесу шел он, самодовольно сморкаясь на мох, поплевывая и громко вознося хвалу самому себе. Хозяин и решил пошутить над ним. Поставил невдалеке от него гриб, подманил искусствоведа, затем поставил вдали еще один, и так постепенно увел того в сторону от всех на приличное расстояние. Бородач пошёл топать дальше, одержимый лешим, не откликаясь на ауканье товарищей, предвкушая час великого торжества, — когда наглядно представит им доказательства своего грибного могущества. Однако вскоре грибы поредели, а потом и совсем пропали, бородач почувствовал некоторую скуку. Протопав еще с полчаса, он заскучал совсем и стал даже зевать на ходу, широко раскрывая обросшую волосами пасть. А спустя еще некоторое время парень погрузился в сонливую, мрачную тоску полного безгрибья и, желая как-нибудь подбодрить себя, заорал на песенный лад несусветную ерунду:
Шишкин, Пышкин, Замухрышкин!
Бороздин, Гвоздин, Звездин!
Пел он, ломясь сквозь кусты, словно испуганный лось, и сердце его все больше охватывал страх, который он пытался отогнать неоднократным повторением своей немудрой песенки. Но страх, насланный лешим, вскоре окончательно завладел искусствоведом, и он остановился вблизи лохматой елки, с ужасом озираясь вокруг. Хозяин, ростом выше елки, обнял ее мохнатыми руками и высунул голову из-за нее, искусствовед вскрикнул да галопом и понесся в сторону, роняя грибы из корзины. Большие резиновые сапоги его, распарившиеся изнутри, затрюкали при этом, как селезенка бегущей лошади. Но бежать, собственно, было некуда — мрачный, первозданный лес стоял вокруг, грозя маленькому человеку неминуемой погибелью. И тогда бородач, отбросив все условности, забыв о своей гордыне, о дипломе и своем высшем образовании, заплакал, как ребенок, и принялся ходить взад-вперед, ломая руки и жалобно вскрикивая: «Люди! О, люди! Где вы, люди!» Корзина с бессмысленными уже грибами моталась под согнутым локтем, зубами он яростно кусал свои кулаки, которыми время от времени вытирал слепнущие от слез глаза. И в таком виде — полностью деморализованного, со слезами и соплями последнего отчаяния на бороде, с искусанными кулаками, увидел я его, когда, сжалившись над искусствоведом, вышел к нему, пойдя наперекор лешему. Тот хохотал, повалившись животом на болото, и грозил мне кулаком, размером с вывороченный пень. Я укоризненно покачал головою, мол, увлекся ты, батюшка, не стыдно ли, чего наделал с человеком?
Парень же кинулся ко мне — и, не успев отскочить, я оказался в его мокрых объятиях, кости мои хрустнули, сила судорожных рук его была велика, как у припадочного. Покрыв смачными поцелуями все мое лицо, он с ликованием вскричал: «Ты ведь человек! Теперь хоть погибать, так вместе!»
Вот после таких историй я чувствую, что быть белкой ничуть не хуже, чем человеком. Какой же он беспомощный в объятиях матери, которая его породила, не может даже взять протянутой ему груди, чтобы вкусить живительного молока, а если и ухватит родительский сосок, то истерзает, искусает его до крови.
Цель его невероятной деятельности вроде бы сводится к тому, чтобы уничтожить^ свести, обратить в рабство всех остальных — нелюдей — и утвердить на Земле свое единственное тоталитарное владычество. Но пусть случится так — с чем же останется он — с какой прелестью собственного существования? Неужели же с одним хвастливым чувством в душе, что всех превзошел, всех покорил?
С любопытством, о, с большим вниманием я приглядывался к незадачливому искусствоведу, когда возле автобуса он, расправив грудь, как петух, показывал корзину здоровенных эффектных грибов (которые, на мой взгляд, были все же весьма червивы) и, совершенно забыв о недавнем своем плачевном состоянии, не без юмора рассказывал, как он заблудился, увлекшись грибами, а потом мы встретились и вместе еле выбрались к стоянке.
Итак, сравнительно с человеком я знаю гораздо больше блаженства чувственной жизни и неподменного счастья существа, порожденного влажным чревом природы. В этом мое преимущество, но в этом и моя беда. Когда после всех этих лесных приключений со свежего воздуха я вновь попадаю в свою издательскую контору, несчастнее меня нет твари на свете. Стоит лишь на секунду прикрыть глаза — и в них вспыхивает видение огромных, поистине невиданных грибов, размером, наверное, с противотанковые надолбы.
А теперь я хочу, дорогая моя, рассказать вам, с какого времени и каким образом я впервые узнал о своем умении превращения и даре перевоплощения.
Я давно уже, с детства, заметил сходство некоторых людей с животными. Был в нашем сахалинском поселке здоровенный парень Гриша, возился с нами, с мелкотою, и просвещал нас по некоторым тайным вопросам пола, до которых мы еще не доросли, и была у него серая огромная собака Лобан, с головой, как у теленка, с висячими ушами, ну, до того похожая на своего хозяина, что я диву давался. Однако, когда я пытался с кем-нибудь из своих приятелей обсудить эту тему, меня почему-то никто не понимал. Не то воображение моих юных товарищей не развилось до того, чтобы улавливать сходство людей и животных, не то мое собственное уже тогда зашкаливало через норму… Кто-то донес Грише о моих наблюдениях над ним и Лобаном, любителем душить кошек, — уж сколько бедняг умертвил злодей, гоняя их с упорством маньяка, готовый просидеть под забором или столбом с кошкою хотя бы и целый день, — однажды Гриша настиг меня за угольным сараем, свалил, придавил к земле коленом и, одной рукою оттягивая средний палец другой руки, с напругом бил меня по стриженой макушке этим толстым пальцем, словно дубиной. Я лежал головою в угольном крошеве и, постепенно теряя сознание от сокрушительных ударов, снизу смотрел на сидящего невдалеке Лобана, чья морда, и глаза, и разинутый в благодушной улыбочке рот, и вывалившийся на сторону розовый язык — все было в точности таким же, как у хозяина.