Дмитрий Новиков - Рассказы
Он лежал и смотрел в черное небо. Медленно падал снег. На высоте снежинки были не видны, и как будто внезапно рождались из ничего в нескольких метрах от его лица. Они падали одна за другой на губы и таяли, оставляя холодные, влажные поцелуи. Он увидел самую большую из них, Казалось, что та летит медленнее других.
Летит снежинка.
Приятно и горячо потекло по ногам.
Летит снежинка.
«А я уже не дышу», — с интересом и отстраненно.
Летит снежинка.
Вернулась мгновенная боль — раскаленный прут вонзился в мозг.
Летит снежинка.
«Важное. Успеть. Что? — и, узнавая, — Или! Или! Лама савахфани?»[1]
ЧУВСТВО, ПОХОЖЕЕ НА БЛЮЗ
U know u shok me, baiby …
Вязкая, раздражающая, противная музыка. Тонкий, растительный, овощной голос Планта полностью заполнял небольшое помещение бара «Три Петровича». Бар был практически пуст — полдень мало располагал добропорядочных граждан к возлияниям, и сейчас здесь находились лишь посетители, по каким–то причинам выпавшие из суетливого ритма будничной жизни. Пара безработных инженеров с помятыми лицами старались сохранить бодрый, оптимистичный вид, поэтому опускали долу сочащиеся отчаяньем глаза. Стайка ночных девиц на выданье беззаботно щебетала в углу, не умея еще понять, как сильно изменили их молодые, тугие лица жесткие складки у рта, какими оловянными стали их глаза, обесцвеченные и обесточенные ощущением повседневной необходимости продаваться. Вообще на всех людях и предметах, во всей затхлой кабацкой атмосфере лежала какая–то безысходная, отупляющая муть, разительно отличающаяся от пронзительной судорожности ночного веселья.
U shok me all that na–a–a-it…
Митрюшин допивал третью кружку пива и пытался связать воедино такие же вязкие, как музыка, разбредающиеся мысли:» Не удалась жизнь, не случилась. А может быть, случилась, только я этого не заметил. Пропустил как–то, не понял, что было по–настоящему важно. Казалось, что все еще впереди, поэтому скатывал камни переживаний все вниз, вниз, в пропасть, а потом вдруг оказалось, что и перевал уже позади, и ничего не осталось, даже камней. Все бесполезно. Все рассуждения о жизни — муть и блевотина. Главное, что есть уже отчаяние ушедшего времени, и ничего нельзя изменить. А я ведь болел временем давно, лет с четырнадцати. Боялся, все придумывал, как бы победить. Бесполезно. Алкоголь, женщины замедляют его ненадолго, а может быть наоборот, ускоряют. Бесполезно. Печальный зверь Одинок. Каким ты был, таким остался. Каким заснул, таким проснулся».
Не рассчитав движения, он стукнул пустой кружкой о стойку бара и недовольно поморщился: «Ясно ведь давно, что ничего хорошего уже не случится. Да и не было его никогда, хорошего. Все предсказано, все описано, всегда ясен результат. Деньги — такая же чепуха, как и все остальное. Сначала бъешься, чтобы их заработать, потом такие же титанические усилия, чтобы не потерять, после чего надоедает эта бессмысленная круговерть, и поэтому все теряешь. А иначе совсем противно — копить всю жизнь, зажимать душу в постоянные тиски ограничений. А как ограничиться, когда вдруг покажется, что вот оно, главное, мелькнет рядом, что осталось только схватить, задержать, удержать, что нужен лишь небольшой душевный раздрызг. Но нет, опять мимо пролетает, не поймать его. А про женщин давно все известно. бьешься за них, распускаешь хвост, индуцируешь усиленно, затем кратковременная любовь, «уж замуж невтерпеж“, а после, очень скоро: «Какой–то ты неприятный весь, пьешь постоянно, да еще и храпишь по ночам“. Зачем все это — непонятно. Что страсти?»
Голову ломило так, что становилось солоно во рту. Поверхностный пивной хмель не помогал. Казалось, что от него разбухают веки, ноги, мозг: «И еще эта постоянная тревога во всем теле. Казалось бы, все спокойно, ровно, нет никаких причин для мандража. Но в крови — алкоголь непереваренный, осколки клеток печеночных, растерянные, мятущиеся гормоны, забывшие про гармонию — вот тебе и биохимия тревоги. И так год за годом, серые свинцовые круги, и с каждым витком все ниже, все ближе ко дну медленно крутящейся воронки».
— Тьфу ты, прямо низвержение в Мальстрем какое–то, — Митрюшин покрутил головой и попытался отвлечься от тягостных мыслей.
U never, never know u shok me, baiby…
— Дай–ка, мне, братец, водки, — обратился он к бармену, решив в очередной раз достойно и резко уйти в небытие, — и выключи ты эту тягомотину.
— Подождите, любезный, сейчас будет хорошо, — таинственно и многозначительно ответил тот, наливая большую рюмку и протягивая ее докучливому посетителю.
Митрюшин привычно обхватил холодное стекло всей ладонью и, предвкушая знакомую, пахучую горечь, нырнул в окончательную неутешительность: «А все дело в стране. Нет никакого смысла дергаться в этой стране. Страна большого «Ы“ — быдло мыльно бычит, сыто вырыгивая выводы. Отдаться на волю алкогольных волн — единственный резонный выход. И нечего себя мучить мыслями о собственном несовершестве. Все дело в стране».
Митрюшин поднял рюмку и немедленно выпил. По пищеводу и далее, в желудок прокатился раскаленный металлический шарик, и разбился там, в середине живота на мелкие ртутные капли. Изнутри пришла бодрящая, обманчивая, мгновенная трезвость, а снаружи, на лбу, установилась леденящая точка росы. Он внезапно вспомнил, не рассудочной памятью, которая лишь вызывает забытые образы и мысли, а каким–то новым чувством, чувством памяти, вспочувствовал такой же захудалый бар с точно такой же изношенной, ежедневнопотребляемой обстановкой, но лет шестнадцать тому назад. Все было так же — и по–другому. Теперяшний, наполненный вялой бессмысленностью полумрак казался тогда таинственным, люди, прозрачные теперь, словно колбы, наполненныие неприятной, мутной смесью приземленных вожделений были загадочными, опалесцирующими героями и зловеще багровыми злодеями, алкогольные склянки же с ядовитых цветов содержимым были древними амфорами, наполненными волшебными жидкостями, которые дарили новые, незнаемые ранее ощущения, переливались и сверкали всеми цветами, и черный ром был средоточием всех чувств и чаяний, воплощением самой жизни.
— Мы тоже — потерянное поколение, — вещал умный, юный, неуемный Митрюшин, ласкаемый горячечным вниманием своих полупьяных ровесников («Ровесники — это люди, которые одинаково весят», — однажды грамотно определил один из них,) — нас обманули предыдущие поколения и противное государство, нам внушали неправильные идеалы, но мы сами во всем разобрались, и теперь мы циничные и печальные, на наших плечах — скорбь мира, но мы никогда не станем такими, как бывшие до нас, — и выпивал какой–нибудь невообразимый «Черный принц» (1 часть водки, 1 часть коньяку, 1 часть бальзама), затем садился и замолкал, оглушенный алкоголем и внимательной улыбкой той, ради кого и затевались все споры. А слово уже спешил взять митрюшинский недруг, навечно связанный с ним общностью объекта вожделения:
— Теория конвергенции нереальна, невыполнима, безнравственна. Ведь что разделяет социализм и капитализм? Подход к основному нравственному вопросу, равноудаленность от него. Траханная диалектика, вечно стремящаяся доказать, что чем хуже — тем лучше, с одной стороны, и ханжеское лицемерие, прикрывающее принцип «не наебешь — не проживешь» — с другой, — теперь уже на Недруга обращены были мутно–восторженные взгляды свиты и благосклонная улыбка Махи, как все называли ее в глаза, а между собой — Машенька, Мара. Недруг сел на стул, победно оглядев Митрюшина. Тот презрительно выгнул губы и уничтожил его заранее подготовленным ударом: он небрежно налил в рюмку принесенный с собой спирт, поджег и выпил залпом, внутренне содрогнувшись, но с маской индейского вождя на лице.
— А-ах, — вздрогнула компания, а Митрюшин лишь на мгновение прикрыл заслезившиеся глаза. Когда же он открыл их, то первое, что увидел, была все та же полуулыбка, важная, нужная, понимающая, но опять отстраненная.
— Мальчики, хватит ссориться, не надо, — Маха говорила примирительно, ласково, обоим, — все это ужасно интересно и умно, но мне кажется, что вы недопонимаете. Есть какие–то вещи, я не смогу вам правильно объяснить, гораздо более важные, чем те, о которых вы говорите. Как бы это сказать. Мне очень хочется иметь свой мотоцикл. Родители уже обещали подарить на день рождения. Хочется не потому, что я какая–нибудь особенная. Но представьте — средняя осень, мокрые листья на асфальте, такие, знаете, что наступаешь на них, и они раздавливаются в кашицу, становятся скользкими. И я хочу ехать на мотоцикле так, чтоб было немного скользко, немного страшно, не сильно, а так, чуть–чуть, чтобы было напряженное и сладкое чувство абстрактной опасности. И почему–то это очень важно для меня. Я не знаю, почему. Но очень хочется, чтобы я могла это делать иногда, или хотя бы знать, что я смогу это сделать в любой момент, когда захочу.