Михаил Шишкин - Письмовник
Я обошел все, было интересно. По бокам кое-где еще стояли во весь рост идолы с уродливыми лицами. Перед ними – горшочки с золой, чтобы втыкать свечки. Алтарь был пуст, главный идол валялся на полу, голова откололась и лежала на затылке. Я постоял перед ней – она глядела из-под полуопущенных век на перевернутый мир с любовью и снисходительно. По столбам вились, блестя золотою чешуей, синие драконы с разинутыми пастями.
Там были огромные гонги, и солдаты принялись бить в них большими деревянными молотками. Глазенап бросился отнимать у них молотки. Он объяснял, что не нужно попусту призывать духов и что дракон – символ добра. Солдаты расхохотались.
Я рад, что у нас в отряде появился этот молодой человек, восторженно влюбленный в язык Конфуция, Ли Бо и Ду Фу. Он чем-то напоминает жюльверновского Паганеля. Таким, наверно, и был Паганель в юности – неуверенным в себе, неуклюжим, но задиристым всезнайкой. Сегодня он научил нас пить воду из Пейхо, солоноватую, илистую, смешивая ее с ханьшином, китайской водкой.
Ну вот, Сашенька, сейчас постараюсь уснуть, хотя волдыри от укусов чешутся ужасно.
Даже не верится, что завтра может быть бой, в котором меня убьют или искалечат.
Ты знаешь, человек все-таки так удивительно устроен, что легко верит в смерть всех кругом, только не в собственную.
И еще – очень важное. Может быть, это из-за ожидания первого боя, не знаю, но я все здесь чувствую острее, и все кругом, весь мир со мной откровеннее, что ли, взрослее, мужественнее. Я все вижу по-другому, ярче, будто какая-то пелена спала с глаз, через которую смотрел на жизнь раньше. Все чувства напряжены, я слышу ночь кругом пронзительно – все шорохи, крики птиц, шуршание в траве. Звезды над головой ближе, крупнее. Будто я жил в каком-то ненастоящем мире, а теперь вот я начинаюсь – настоящий.
Без этого ощущения, наверно, никогда бы не было никаких войн.
На самом деле хотел сказать, что я тебя с каждым днем люблю все сильнее. Просто не умею написать то, что чувствую. Вот если бы мы сейчас были вместе, взял бы твое лицо руками и поцеловал – и это было бы намного больше, чем могу написать на этих страницах, которые дописываю, ничего толком не сказав.
Я ведь говорил тебе не раз: я тебя люблю. Но сейчас мне кажется, что я говорю это тебе впервые. Потому что теперь я люблю тебя совсем по-другому, иначе. Слова те же, а значат для меня намного больше.
И мне легко и радостно сейчас оттого, что знаю – ты меня дождешься, что бы ни произошло!
Я тебя люблю.
***
Володя!
Милый мой! Единственный!
Я так счастлива, что ты у меня есть!
Ты ведь знаешь, что родинки – блуждают, появляются и исчезают, и вообще, могут менять тела. Я нашла у себя твою родинку, представляешь? Вот здесь, на плече. Так чудесно!
Набегалась сегодня по городу, а заснуть не могу. Знаешь, когда ворочаешься, ищешь прохладное место в кровати, потом оно нагревается, начинаешь искать другое. Вот так не осталось и островка прохлады, а сна все нет и нет.
Какие-то обрывки перед глазами, то ли открытыми, то ли закрытыми. В два ночи все равно – видимый это мир или невидимый.
Или уже три?
Мысли бегают по времени, как по траве. Время не растет ровно – в нем бывают залысины. Ходишь как на водопой, топчешь одно место.
Вспоминаются без конца те же картинки, причем ненужные.
В магазине забыла сдачу, и за мной побежали и кричали:
– Девушка, девушка! Куда вы?
В трамвае кто-то рядом уселся мне на край юбки, пришлось вытаскивать.
А потом вошла пара стариков, головы трясутся, у него – нет-нет, у нее – да-да.
Янка рассказывала, как она ходила со своим женихом в ресторан, дали мелочь на чай, а официант швырнул им эту мелочь вдогонку.
Иду по улице, а в открытом окне чья-то рука – то ли зовет меня к себе, то ли отгоняет комара.
В газете написали, что на Севере нашли самолет со сломанной лыжей и замерзшего летчика с обгоревшими унтами – сунул перед смертью обмороженные ноги в самый огонь, чтобы согрелись. А часы его, оттаяв, снова пошли.
А вот из детства – гуляли с папой по парку, ботинки все в грязи, он у подъезда обтирает подошвы о край тротуара и траву, а мне на какое-то мгновение кажется, что он пытается освободиться от своей тени.
А вот мама делает мне любимую мою тюрю – режет хлеб кубиками и бросает их в миску с теплым молоком, потом посыпает сахарным песком, а у меня вдруг горло сжимается от мысли, что она когда-нибудь умрет, и я вспомню именно это – как она делает мне тюрю и посыпает песком из чайной ложки.
Чартков пригласил меня на домашний концерт к своей знакомой пианистке. Она высокая, ноги такие длинные, что сидела за роялем враскоряку. Наши места были у нее почти за спиной, так что были видны отражения ее кистей в крышке рояля, будто она играла сама с собой в четыре руки. И щеки все время тряслись.
А на обратном пути по дороге была авария, кто-то погиб и лежал на мостовой, ему прикрыли лицо газетой.
Ну вот, снова полезло, как работала на “скорой”.
Одна хотела шторы повесить, упала, и опять сломала все ту же ногу, которую уже несколько раз ломала.
Другой жег костер, зацепился ногой за корягу, упал – кожу снимали с рук, как перчатки.
У третьего брючина попала в цепь, упал с велосипеда, разбил голову о бордюр так, что глаз болтался на нерве, будто на ниточке.
Ребенок ел мороженое на палочке, побежал, споткнулся, палочка проткнула гортань.
И так каждый день без конца.
Как от этого всего освободишься?
Гуляли с Чартковым и его Сонечкой, она забавная такая – пожалела чей-то старый выброшенный ботинок, который не может больше ходить и должен смотреть все время на помойку, перетащила его на другое место, чтобы у него был вид на кусты сирени. Потом пришли в мастерскую, и она стала рисовать мой портрет в профиль: посадила боком к стене, направила на меня лампу, приложила лист бумаги и стала обводить карандашом тень.
С ее косоглазием надо что-то делать. Вожу пальцем перед носом, один глаз смотрит на палец, а другой зрачок блуждает.
Донька все время норовит погрызть шнурки на ботинке. Трепала ее, и от рук тоже стало вкусно попахивать псиной.
А в мастерской все пахнет краской, скипидаром, углем, деревом, холстами. Картины лицом к стене, в угол, будто наказаны. Мольберты, подрамники, коробки с красками, замасленные кисти, мастихины. Полы в засохших разноцветных брызгах. В грязной мойке немытая посуда. По углам мышиные горошки.
Во второй раз, когда пришла, посадил на перемазанную, заляпанную табуретку. Взял уголь и принялся за работу. Смотрит на меня поверх очков. Сопит, кусает губы, высовывает язык. Мурлычет, кряхтит, посвистывает. Шепоты, стоны, вздохи. Шорох угля по картону.
Из окна вдруг звонок – у него напротив школа.
В школьном дворе старичок с метлой, который ничего, как и я, не понимает.
Так странно – позировать. Ненужное, мимолетное – просто сидишь и смотришь в окно – становится нужным, важным.
А потом во двор выбежали мальчишки и стали играть головой куклы в футбол. Дылды. Наверно, прогуливают какую-нибудь физику – пропустят что-то важное, например, что Вселенная уже давно не расширяется, а сужается со скоростью тьмы. Кукольная голова кувыркается, бьется об асфальт пусто, звонко, радостно. И задорно трясет косичками, мол, ничего, прорвемся, где наша не пропадала, держи хвост пистолетом!
Стал рассказывать, как делал наброски с умиравшей матери.
Говорит, что первохолст – это лицо человека, мимика. Потом тело. Потом уже камень.
Это женщина на самом деле осеменяет, а мужчина вынашивает и рожает.
Лондонский парламент горел, гибли люди, а Тернер пытался ухватить краски пожара в акварели. Нерон – не художник, но каждый художник – Нерон.
Еще говорили об Иове. Он – ненастоящий, потому что его на самом деле не было. А каждый человек – настоящий. И ему сначала все дают, а потом все отбирают. И без всяких объяснений.
А вчера зашла, он работал красками. Так захотелось выдавить живого червячка на палитру. Стояла и выдавливала. Попробовала пальцем.
Он вдруг сказал:
– Да, краску нужно чувствовать кожей.
Поводил ладонью по палитре и приложил руку с краской к моему лицу.
***
Сашенька моя!
Не знаю, когда получится отправить это письмо, но все равно пишу. Столько всего произошло за эти дни, и только теперь могу спокойно с тобой поговорить. Сейчас расскажу, что со мной было, но сначала главное – ты мне очень дорога. И чем дольше мы не вместе, тем сильнее я тебя чувствую.
Настолько чувствую тебя возле себя, что, мне кажется, и ты не можешь этого не чувствовать.
Мы в Тянцзине. Сколько времени мы уже здесь? Всего три дня. А кажется, что три года. Или тридцать три.
Сейчас попытаюсь тебе рассказать обо всем, что здесь происходит.
Наш отряд соединился с отрядом полковника Анисимова, который сумел продержаться до нашего прихода. У них много потерь. На раненых страшно смотреть.