Валерий Залотуха - Свечка. Том 2
Но, что важно, это не был пресловутый внутренний голос, буквально изводивший тебя в прежней жизни, особенно в самые первые три дня и три ночи, когда ты бесславно сражался за други своя: никакого голоса теперь не было – ни внутреннего, ни внешнего, подсказки приходили и уходили, освобождая место приходящим на смену.
Подсказкой была тишина, когда ты лежал на снегу, раскинувшись, только что убежав от полусумасшедшего с пистолетом в руке прапорщика Лёхи: «Лежи и не двигайся», подсказкой же был городской шум, когда ты сидел в маршрутке в одном ботинке: «Сиди и не рыпайся».
И Перегудова Антонина Алексеевна, которую никогда не забудешь, и семья Куставиновых, и все, кто встретился тебе на твоем извилистом пути беглого зэка, включая даже чёрта Голохвостова, – все это были подсказки!
Я же говорю – их было много, очень много, без счета, я привел здесь только те, которые сходу вспомнились, но далеко не все из них имели, так сказать, прикладной характер, помогая дальше бежать – были совершенно, на первый взгляд, бесполезные, бессмысленные, лишние, но только на первый взгляд и не для тебя.
На Калининском, то есть, тьфу, на Новом Арбате, недалеко от Ленинки и потрясшего тебя своим внезапным появлением, да нет, не появлением – явлением – Достоевского, висело на столбе приклеенное наскоро объявление о концерте в ДК «Меридиан» исполнительницы «старинных романсов и песен Евгении Смольяниновой». Плакатик был так себе, и фотография певицы размытая, серая, но ты стоял перед ним, как набожная крестьянка перед иконой, спустившейся в ее хлев прямо с небес, – глазам своим не веря и радуясь, ведь это была та самая певица, имя и фамилию которой ты вспоминал в общей и никак не мог вспомнить, – с высоким и нежным, ни на чей не похожим голосом, – это она исполняла романс, который заканчивается словами: «И в небесах я вижу Бога», – это ей подражал Сокрушилин, спев тебе его на прощание, покрасовавшись перед тобой и собой.
То была подсказка – всем подсказкам подсказка, перед нею даже словно с луны свалившийся огромный каменный Достоевский как бы уменьшился (хотя, конечно, не уменьшился), и, глядя на тот жалкий плакатик с вписанным от руки днем и часом выступления, ты отошел на шаг и тихо сказал непонятно кому: «Спасибо».
Хотя понятно кому.
Ему – Богу, твоему богу, который был теперь всегда с тобой.
2Но что же это за Бог такой, надо бы нам с ним, с твоим богом разобраться. Мы не оговорились – именно с твоим, но не в том смысле, что ты позиционировал его как своего, Евгения Алексеевича Золоторотова, личного, частного, только тебе принадлежащего Бога, а в том, как ты его видел, точнее не видел, а чувствовал, понимал, знал.
Так вот: твой Бог был умный, тонкий, предупредительный, не побоюсь этого слова, деликатный. Он общался с тобой не в приказной форме (хотя казалось бы), но в форме безмолвной, терпеливой беседы, в виде тихого, немного ироничного, не вербализированного конечно же общения, обращаясь к тебе вежливо-предупредительно, исключительно в сослагательном наклонении, и если попытаться выразить это словами, то получится примерно так: «А не угодно ли вам, уважаемый Евгений Алексеевич, поступить так-то и так-то?», «А не будете ли вы против сделать то-то и то-то?», «А не кажется ли вам, что это было бы лишним?» Да-да, именно так он с тобой общался, ни разу не напомнив о собственном могуществе, видимо, так до тебя быстрей доходило, и ты поступал, как должно было в той или иной ситуации поступить.
И еще, главное – твой бог был интеллигентным.
Вот так – интеллигентный Бог, ах, боже мой, разве может такое быть?
Выходит – может.
Его бесчисленные помогавшие тебе, нередко спасавшие подсказки шли не с задней парты, за которой сидел школьный приятель, такой же, как ты, нетвердый троечник, и не от влюбленной в тебя очкастой отличницы с первого ряда, а прямо от учительского стола, за которым находился Он – добрый, терпеливый, все знающий, все понимающий.
Ты не задумывался о том, распространяется ли власть такого Бога на тех, кто был повинен в твоих бедах: на Сокрушилина, Дудкину и тем более на Наума, тебя не интересовала его власть не только над другими, но даже и над собой, тебе была важней твоя личная с ним связь и через него связь с людьми духовно и душевно тебе близкими – знакомыми, такими, как слепые старики и их зрячие дети, и недосягаемо-незнакомыми, как певица Евгения Смольянинова, которая, когда пела «И в небесах я вижу Бога», без сомнения, – видела, иначе не могла бы так петь.
И хотя ты, разумеется, не видел, даже краешком глаза не видел, – ни на мгновение не переставал ощущать свою с Ним связь, в результате чего количество полученных тобой подсказок неизбежно перешло в качество твоего убеждения.
И еще одно замечание, одна деталь, которая по ходу рассказа вдруг вспомнилась: если сравнить тот нервный нетерпеливый и насмешливый внутренний голос, который изводил тебя и заводил в такие дебри, что просто ужас, с этим внешним – безмолвным, добрым, тактичным, – то это небо и земля, просто небо и земля! Помнится, ты спорил с внутренним голосом, не соглашался, поступал по-своему, и выходило плохо, а если соглашался – еще хуже, поступать же в соответствии с подсказками было легко и приятно, и все в результате получалось так, как нужно – хорошо все получалось.
Было хорошо, а будет еще лучше, ты это не просто теперь знал, но был в этом опять же убежден, раз распевал в тюремной камере накануне скорого неправедного суда над собой самую жизнеутверждающую песню на свете «Я люблю тебя, жизнь».
Набравшись наглости, я бы сравнил тебя тогдашнего с первыми христианами, радостно распевающими псалмы под рычание подступающих диких зверей, с той лишь разницей, что первые христиане представляются нам исключительно героически, а ты, по времени один из последних в моем понимании искренне уверовавших, увиденный в глазок камеры, воспринимался скорей комически.
Мы не видим себя со стороны, а если и видим, то искаженно, и чем больше смотрим, тем, согласно закону великого австрийского математика, фамилию которого я никогда уже не вспомню, сильней искажение. И это тоже раньше было твоим, вместе с занудно бубнящим внутренним голосом, наваждением – желание видеть себя со стороны, что выражало внутреннюю несвободу, теперь же тебя совершенно не интересовал взгляд на себя со стороны, даже если при этом крутят у виска пальцем: «Ну и пусть смотрят, ну и пусть крутят, а я люблю тебя, жизнь, и буду любить снова и снова!»
Однако на что же ты надеялся, на что рассчитывал в своем безвыходном положении, неужели на чудо?
Ну а на что еще, ведь где Бог, там и чудо, хотя само слово чудо не из твоего лексикона – не надеялся и тем более не рассчитывал, а был опять же убежден. И совсем не задумывался о том, станет ли твой интеллигентный бог «творяй чудеса», как учитель химии показывает на уроке фокус с бертолетовой солью, когда та начинает вдруг искриться и трещать, доказывая тем самым силу знания и еще выше поднимая свой учительский авторитет, – захочет ли он такими вещами заниматься?