Рязанов Михайлович - Ледолом
Повторяю:
— Хочу пить. И в туалет.
— Щас тебе будет всё, — это голос сержанта. — И выпить, и закусить тебе будет. Халвы полон ящик: жри — не хочу.
В «тёрку», после того как сержант открыл дверь, заходят двое милиционеров, после приказ следует мне:
— Заходи.
Делать нечего — захожу, удерживаемый сзади за обе руки. Двое тех самых, уже знакомых мне милиционеров стоят в правом и левом углах камеры. Молчат. Я догадываюсь, что сейчас здесь будет происходить. Боязни нет. Сильнейшая усталость навалилась на меня — сию секунду упал бы на квадрат отполированного пола и заснул. Мгновенно!
Повернулся и прижался спиной к дырчатой стене между двумя крепышами. Машинально застегнул пуговицы на бушлате. Усталость такая, что почти ничего не соображаю, кроме одного: сейчас начнётся расправа. И в это мгновение на меня навалилась тоска, тяжелая, всеохватывающая и всепроникающая. Ещё одна мысль запульсировала в мозгу, вялая такая мысль: что делать, чтобы защититься? Уже громыхнул засов, и вот тут началось такое, от чего у меня при воспоминаниях мурашки по спине бегают… До сих пор.[548]
— Пойдёшь в сознанку или будешь нам мо́зги ебать, — зло задал (вторично!) вопрос один из четырёх «сокамерников».
Я, заикаясь, почему-то пролепетал:
— Я следователю рассказал всё, что знаю…
Не дослушав фразу, опять получил такой мощности удар в живот, что сполз на пол, цепляясь сукном бушлата за выпуклости проколов в стене. Всё повторяется, как в кошмарном сне. Машинально закрыв лицо кистями рук и зажмурив глаза, я ощущал сотрясающие всего меня удары сапожищами в плечи, руки, грудь, бёдра… Чей-то сапог угодил мне в голову, шапка отлетела куда-то в сторону, и сокрушительный удар разбил нос. Кровь хлынула из него. Когда я оказался на полу, скрючившись от боли, то пытался выкрикнуть что-то, вероятно, просил прекратить избиение, но очередные тумаки не давали мне вымолвить и слова. Перед глазами, словно дьявольское видение, двигались огромные носки сапог. Они сокрушали со всех сторон моё тело, и оно скользило по отполированному квадрату металла, разворачиваясь то в одну, то в другую сторону. Наконец чей-то сапог с размаху, мягко, почти безболезненно задел мою скулу, и разноцветные звёзды и белые искры заполнили мои глаза, а во рту стало со́лоно. Оказавшись лежащим на спине, я захлёбывался соплями и кровью и судорожно закашлялся.
Сквозь сопение и уханья «футболистов» до меня донёсся голос, кажется сержанта.
— Не бей, сука, сапогой в морду! Меси по почкам иво, по печенкам, штобы кровью ссал! Морду не трожь! По новой хошь разборку, как с тем щипачём?
Кровавая лужа, ставшая видимой «блюстителям закона», потому что я размазал её, развазюкал, вертясь под «пенальти» заплечных дел мастеров, прекратила их служебное занятие. Один из сотрудников схватил меня за воротник бушлата и рывком поднял и посадил на пол. Во силища! Воротник пережал горло, и я увидел, как из моего рта вздуваются и лопаются красные пузыри!
— Што с ним? — спросил сержант, а возможно и не он, — я не очень соображал в тот момент, а все палачи выглядели одинаково.
— А хрен его знаит! Пузури пускат. Восьмирит[549] наверняк, — ответил один их моих «опекунов» молодым голосом.
— Кончай придуриваться! Ты!
Это приказание мне.
Я опёрся ладонями об пол и увидел, хотя в боксе стоял сумрак, как струйкой, тонкой такой струйкой, струится на пол и на рукав бушлата тёмная кровь, и в тот же момент почувствовал острую боль в левом плече. Где ключица.
Я хотел сказать, что не придуриваюсь, но лишь простонал от боли и пробормотал что-то нечленораздельное.
— Поднимите иво, — приказал сержант.
Меня подхватило несколько цепких и крепких ручищ. Поставили на ноги.
— Рука… — пробормотал я.
— Тащити иво в сартир, пущай обмоетца. Так эта ты опять захерачил? — обратился он к одному из своих «коллег». Тот промолчал. — Могут не принять такова расписнова. Я тебя, блядину, предупреждал, ты што делашь? А ежли он дубаря даст?[550] Я тебя суду первого сдам, понял? У ево жа отец с матерью есть, они жа хай подымут. Я жа говарил: не бей, сука, в морду сапогой! А ты всё наравишь…
Кровь из носа продолжала сочиться и оставляла крупные капли на полу. Меня начало трясти. От холода, что ли. Но милиционеры, одетые в синие рубашки, никакой тряски не испытвали. Я же в бушлате…
Я почувствовал вдруг, что обмочился. Позор! Как малыш! Из яслей. Это случилось, вероятно, во время «тусовки».
В умывальнике мне пришлось правой рукой долго смывать кровь, которая не прекращала капать (но уже не с такой интенсивностью, как ранее) на бушлат и сапоги.
— Иди, скажи лейтенанту (они упорно не называли друг друга по фамилиям или именам): задержанный не могёт участвовать в допросе.
Мне думается, он дал указание тому коллеге, что расквасил мне нос. Пусть, дескать, сам за свою лихость отвечает.
Без разрешения я снял с себя сапоги, размотал мокрые портянки, освободился от галифе и даже трусов и промыл их под грязным, заплёванным и захарканным умывальником, превозмогая острую боль в плече.
— Мне нужен мой носовой платок, иначе я истеку кровью, — сказал я, стоя возле туалета, милиционеру, держащему ведро с половой тряпкой.
— И хуй с тобой! Одним вором будет меньши, — зло ответил он.
— Я не вор, — парировал я.
— Все вы в несознанку[551] идёте, пока вас ни проучишь…арировалате…етые в синие рубашки, никакой тряски не испытвали. и упражнялись на мне, как на футбольном мяче — ногами.
— Следователь требует подозреваемого к себе, — объявил вернувшийся из кабинета сержант. Это он объявил тому, кто стоял с ведром и тряпкой. — И принеси ему платок.
Я принялся сплёвывать солонь, сочившуюся в горло, когда голову откинешь назад.
— Канчай! Баню тут устроил! А за тобой сопли собирай. Морду утри, к следователю идёшь.
— Не я себя избил.
— Поговори ещё, мы тебе такую вторую серию «Багдадскава вора» покажем, всю жись кашлять будешь, пока на нарах не подохнешь.
Я замолчал. Платок мне возвратили, и я тут же зажал им ноздри.
Сержант вручил мне половую тряпку и приказал:
— С одежды всё харашо вытрать нада. Понял? Давый шуруй. И с сапогов.
Левой, болящей, рукой я зажал нос, а правой «вытрал» бушлат и сапоги. И подумал: «Судя по выговору и поведению, этот верзила, да и остальные, — деревенские мужики. Может быть, из Колупаевки хулиганы. Только в милицейской форме. Да и по фене со мной «ботают».[552] За такого же принимают».
Когда обтирал сапоги, из носа опять сквозь платок просочилась кровь. Пришлось закинуть голову назад и сглатывать со́лонь, и в таком положении, превозмогая боль во всём теле, проследовать по коридору и предстать пред ясные очи следователя.
— В сортире подскользнулся и нос разбил, — пояснил конвоир.
Я смолчал.
— Ну как, Рязанов, не мокро в штанах? — поинтересовался следователь, вероятно оповещённый о случившемся кем-то из подчинённых.
«Ещё и издевается, скотина. Всё знает», — подумал я.
За меня ответил конвоир:
— Да не. Дома поссал и похезал. Сыскник доложил. Мокрый от умывания. На себя налил воды — жарко.
— Вот что значит забота о человеке, — ухмыльнулся следователь. — Теперь всё призна́ешь?
И он положил передо мной исписанные листки и какие-то старые папки-скоросшиватели. Некоторые листи показались мне знакомыми, где-то я уже их видел…
— Тебе и не надо ничего читать. Расписывайся там, где стоит «птичка». Подпишешь и отдыхать пойдёшь. Спокойно.
Я почувствовал, что наступает утро. Шторы на окнах посветлели, и сквозь ткань вырисовывались решётки.
— Я не подпишу, — заупрямился я, хотя осознавал, что делать этого не следует, — мне же хуже будет. Ещё хуже, чем сейчас.
Следователь долго, оценивающе разглядывал меня. Соображал. После произнёс:
— Сержант. Уведите его. Он ничего не понял.
Меня взяли за предплечья двое милиционеров. Приподняли. Стало больно. Во всём теле. Не осталось места, которое не источало бы нестерпимую боль, пронзающую весь организм. Но больше всего донимала по-прежнему левая ключица. Что они с ней сделали?
Проведя сквозь дверной проём, сопровождающие (неумышленно) задели меня своими телами, и я ойкнул — потом кольнуло под левой ключицей. Тут же раздался голос сержанта:
— Чево охаешь, как ризанская баба?!
И следователю:
— Ён восьмирит, товарищ лейтенант. Хотит нас обхитрить.
— Шагай нормально, чево, как беременна корова, ноги переставляшь? — поднукнул меня один из сопровождавших.
Я и в самом деле еле передвигал ноги. От побоев, наверное.
Когда отворяли дверь в бокс, во мне всё сжалось, будто от резко обострившейся боли и … страха!
Меня пинком, как уличный тряпочный футбольный мяч, запнули в камеру. Я не удержался на ногах и упал на снова блестящий, протёртый, с розовым оттенком, пол и помимо своей воли прокричал (мне показалось, что я кричу):