Александр Александров - Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820
— Калты — ужаснейшее зло! Не зля Екателина заплещала азалтные иглы! — воскликнул добродушнейший Шаховской, и все рассмеялись: уж больно забавной получилась последняя фраза.
Пушкина всегда изумляло, как при такой ужасающей дикции Шаховской был один из лучших учителей декламации в Театральном училище.
— Не возводи напраслину на матушку императрицу, Саша. Екатерина сама со временем пристрастилась к карточной игре. Разумеется, не азартной, а степенной… — сказал Толстой Шаховскому. — Собирались в Бриллиантовой зале по вечерам. В игре были все ее кавалеры. Играли в макао. Дают три карты, как при берлане, а вы должны не переходить известное число очков. Игра проще, нежели берлан.
— Здесь счастье много значит, — уверенно сказал Поль Нащокин. — Угадывание счастья — своего рода наслаждение.
— Счастье в игре — для одних случайность, в которой они усматривают промысел, а для меня насущная потребность, как иному дурман, — согласился Толстой. — Я должен быть счастлив, и, значит, я счастлив. Зачастую и фортуну подправлять не требуется.
— Может, испытаем, ваше сиятельство, к кому фортуна благоволит больше? — предложил Поль.
— А он мне нравится! Не испугался играть с Американцем! Ведь знает все про меня, а не боится! — обратился к Петру Нащокину граф Толстой. — Сразу видно, твой родственник. Одна кровь!
— Кровь-то одна, да средства, на которые ее взбодрить можно, разные, — развел печально руками Петр Александрович. — Поль нынче у судьбы в фаворе. Матушка Клеопатра Петровна его балует.
— Я знавал вашего батюшку, играл запойно, дни и ночи напролет, проигрывал состояния, а случалось, бывал так счастлив, что злато и серебро на простынях выносили, — кстати вспомнил Федор Иванович и добавил, внимательно взглянув в глаза младшему Нащокину: — Но прежде чем засучить рукава да сесть за зеленое сукно, надобно хорошо отобедать. Я сегодня сам заказывал обед.
— Не знаю, есть ли подобный гастлоном в Евлопе! — воскликнул Шаховской. — Все блюда плостые, но съешь — и пальчики оближешь!
— Главное, — пояснил Толстой, — никому не доверять покупать припасы. Я сегодня сам ездил на рынок. Первый признак образованности — правильный выбор кухонных припасов. Хорошая пища облагораживает животную оболочку человека, из которой испаряется разум.
— Куда испаряется? — не понял Поль Нащокин.
— В мировое пространство, — взмахнул рукой Толстой. — И от того, как он испаряется, зависит наша с вами жизнь. Сегодня брал рыбу, так смотрел, чтобы сильно билась в садке. Бьется, значит, в ней много жизни! Значит, она вкусней и полезней! Мы все, кто сильно бьется, вкусней и полезней. Александр, я думаю, со мной согласен?
— Согласен, — кивнул Пушкин. — Я сам как эта рыба в садке, а вырваться не могу.
— Коли не можешь, так жди, когда тебя на стол подадут.
— Ну уж дудки! — сказал Пушкин. — Вырвусь!
— Играть будем на наличные, — вдруг серьезно сказал Толстой Павлу Нащокину. — И запомни, что после удовольствия выигрывать нет большего удовольствия, как проигрывать.
Князь Шаховской радостно потер руками, предвкушая театр, зрелище, дуэль, все, что он обожал. Был лукулловский обед, была адская игра. Толстой держал банк, Поль Нащокин понтировал, и черт дернул тогда Пушкина за язык, когда он заметил Американцу, что он передергивает.
— Да я сам это знаю, — спокойно усмехнулся Американец, — но не люблю, чтобы это мне замечали. — И посмотрел на Александра внимательно, словно запоминал лицо.
Ни скандала, ни вызова, никто не хватал шандала со свечами, традиционного орудия игроков, чтобы ударить шулера по башке или хотя бы замахнуться для острастки. Просто поговорили как о чем-то обыденном и забыли. Надо сказать, что к шулерам тогда относились снисходительно, это было нечто вроде бретерства, вещь неприятная, но лихая, требующая смелости и отваги, а значит, уважительная в глазах молодых, неоперившихся юнцов. Бульдог Толстой даже позволил щенку Нащокину половину проигранного отыграть. Щенок ведь не шавка, из него и бульдог может вырасти. Сыграл Американец с ним на счастье и убедился, что щенку везет. Отгрыз у него только тысченок шесть с половиной.
Глава двадцать шестая,
в которой Пушкин примеряет маску Лувеля, убийцы герцога Беррийского. — Тучи сгущаются. — Сплетня подлеца Толстого-Американца. — Первая встреча с Анной Керн. — Зима 1820 года.
Убийство Карла Фердинанда, герцога Беррийского, племянника короля Людовика XVIII, поразило всех как громом. Эту новость обсуждали во всех салонах, о ней писали во всех газетах. Простой седельщик Лувель заколол герцога шилом, которым пользовался для шитья седел. Шило отлично протыкало кожу. После убийства он с гордостью заявил, что хотел бы истребить весь род Бурбонов, ибо они мешают счастью Франции, и начал с того, кто мог бы этот род размножить.
— Молодец! — воскликнул, узнав про это, Пушкин.
Эта новость настолько его взбудоражила, что, когда в «Вестнике Европы» был напечатан портрет Лувеля под заглавием «Черты злодея Лувеля», он вырезал его, перечеркнул надпись и размашисто написал своим летящим почерком: «Урок царям». Сначала он повесил портрет на дверной косяк в своей комнате, но там его видели лишь двое-трое его приятелей, и потому он не удержался и потащил портрет как-то вечером в театр.
Но прежде он заехал к братьям Тургеневым, у которых не был уже несколько дней. На Александра Ивановича его шутка не произвела впечатления.
— Спрячь, Сверчок! И никому не показывай! Это уже не мелкие стихи и крупные шалости, которыми ты славишься, а нечто похуже. Угомонись ты, наконец. Все как с ума посходили, носятся с этим убийцей! Мне прислали во французских листах его портрет, так выпросил Булгаков для брата Александра в Москву. Теперь князь Петр просит из Варшавы, я ему уже ответил, что он ближе к Парижу и ему легче достать. В салонах только и говорят о смерти герцога, правда, справедливости ради надо заметить, что свет обсуждает и смерть графини Потоцкой, урожденной Браницкой. А два дня назад вхожу через алтарь в католическую церковь, а оттуда за руки-ноги выносят Коломби, гишпанца, который умер у самого алтаря апоплексическим ударом, стоя с другими министрами при отпевании герцога Берри. Церковь была полна, французский посланник граф Пьер Ла-Ферронэ отпевал своего принца и друга, с которым после размолвки не успел примириться, хотя был к нему очень привязан…
— Но сознайтесь, убийца ведь не просто убийца! Он народный герой, — заметил Пушкин.
— Ну-у, — то ли согласился, то ли нет Александр Иванович. — Занд в своем роде. И раскаяния, говорят, не показывает. — Он вдруг перескочил на другую тему: — Кологривов в маскараде князя Федора Голицына пугал всех Наполеоновой маской и всем его снарядом и походкой, даже его словами.
— Еще пугаются? — спросил Пушкин. — Лучше б он надел маску Лувеля или Занда. — Пушкин прилепил портрет убийцы себе на лицо.
— Во всяком случае, некоторым это было неприятно. Не знаешь ли ты, мой друг, где можно в Петербурге достать черного полосатого бархата, из коего делают жилеты? — спросил Александр Иванович, увидев входящего в гостиную своего брата Сергея, недавно прибывшего из Франции. — Вот как у Сережи… — Он пощупал ткань на жилетке брата.
В театре Пушкин ходил в креслах по чужим ногам, хохотал и показывал портрет Лувеля. Мелькнула даже мысль, а не показать ли портрет и графу Милорадовичу, который сидел неподалеку в креслах; некоторые полагали, что он либерал, во всяком случае, Федор Глинка уверял всех в этом, но, слава Богу, вовремя спохватился. «Либерал-то либерал, но не до такой же степени». Чаадаев принял его шутку с кислой улыбкой.
— Мой дурак узнал, что я знаком с тобой, — сказал ему Петр Яковлевич, — и просит тебя каких-нибудь стихов, чтобы показать государю по его просьбе.
Кто такой дурак, они знали без объяснений: так адъютант Чаадаев звал своего генерала Иллариона Васильевича Васильчикова, командира отдельного гвардейского корпуса.
— Новых? Или старые сгодятся? — заволновался Пушкин, складывая портрет и пряча его в карман.
— Просит чего-нибудь политического, из того, что ходит в рукописях. Государю, видно, докладывали.
— Дело плохо. Плохо, плохо… — Чаадаев посмотрел, как Пушкин снова достал портрет из кармана и стал рвать его на мелкие кусочки.
— Вот это правильно! — кивнул он Пушкину. — А генерала лучше упредить и дать то, что сами посчитаем нужным, а не то, что они легко смогут достать через агентов. Мне сказывали, что твою оду «Вольность» переписывают и читают даже мелкие чиновники, а уж сколько списков у наших гусар — не пересчитать!
— А кто они? — еще больше разволновался Пушкин. — Ты сказал: они могут достать.
— Мой генерал постоянно ездит к графу Милорадовичу, он недоволен излишней вольностью в полках. Я знаю, что они обсуждали это…