Я назвал его галстуком - Флашар Милена Митико
82
«Хорошие новости!» Кёко бросилась мне навстречу. «Самое приятное в работе…» — «…Это возвращаться домой».
Она взяла меня за руку и повела из прихожей в гостиную.
Наш дом. Она обставила его мебелью. Как только мы купили его, она обошла все комнаты и сняла мерки: «Сюда поставим диван, а туда телевизор. Снежные шары и музыкальные шкатулки на комод. Танцующая балерина будет на тумбочке. На этой стене будет висеть картина с обнаженной девушкой на пляже, на той — матрос, тоскливо смотрящий вдаль». Наш дом. Вся эта мебель, статуэтки и картины. Но самое главное — книги Кёко. Каждый год она говорит, что нам нужна новая полка.
«Угадай, что за новости». Она усадила меня на диван рядом с собой.
Я сделал вид, будто ничего не понимаю: «Сегодня у нас на ужин капуста с паприкой?»
Она засмеялась. Приложила мою ладонь к своему животу.
«Ага, я понял! Клубника и персики!»
Ее живот содрогался от смеха. Я услышал в этом смехе счастье. Ожидание. Немного тревоги. И снова счастье.
«Тс-с, тс-с, — наконец произнес я, — а то еще разбудишь его».
Она прошептала: «Мы скоро станем семьей». Это нежное слово растаяло у меня во рту. «Семьей, — повторил я и растаял вместе с ним. — С-е-м-ь-я».
83
У меня уже сложился образ ребенка, еще не родившегося, безымянного, росшего среди нас. У меня сложился образ человека, который придет в этот мир, вырастет в нем, как-то сделает его лучше. Типичный образ. Типичный в своей неординарности. Мой ребенок, наш ребенок, безо всяких сомнений, будет ему соответствовать. А быть может, даже превзойдет его. Так или иначе, он продолжит то, что начал я и мои предки до меня. Этот образ я все девять месяцев вынашивал, как и Кёко ребенка, под сердцем. И даже Кэй-тян [9] не могла разрушить мою веру.
Глубокой ночью незадолго до родов я услышал, как Кёко бродит по дому. Я обнаружил ее, с круглым животом, возле шкафа в детской посреди разноцветных чепчиков, кофточек и носочков.
«Не спится?» Я подошел к ней. «Нет. — Она отвернулась. Лунный свет падал на ее спину. — У меня был сон. — Она говорила так, будто до сих пор была во сне. — Мне снилась Кэй-тян». — «Кто такая Кэй-тян?» — «Девочка с родимым пятном. Говорили, ее лицо наполовину, от лба до шеи, покрыто красным, как пламя, пятном. Люди шептались о ней за спиной. По слухам, родители прятали ее днем и только по ночам выводили на улицу. Отец сажал ее себе на плечи и показывал улицы, где мы играли. А мать шла рядом, напевая песни. Люди говорили об этом, прикрывая рот ладонью. Втроем они гуляли в ночи, избегая уличных фонарей. А если кто-то шел им навстречу, они прятались в кусты, вставали лицом к стене или спешили прочь, опустив головы. Когда мы еще жили по соседству, мне было семь или, может, восемь лет, я часто проходила мимо их дома. Наглухо закрытые окна, иногда шторы покачивались. Я представляла, что Кэй-тян так машет мне. Я думала, как же ей, должно быть, одиноко. Хотела бы я набраться смелости помахать ей в ответ. Странно. После стольких лет она снится мне. Я уже давно о ней не вспоминала. Во сне она спросила меня: „Тебе, должно быть, одиноко?" Я ответила: „Очень. Мне очень одиноко без тебя"». — «Это всего лишь сон. Тебе приснилось». Я присел на холодный пол рядом с Кёко, аккуратно сложил одну из кофточек, не больше моей ладони. «Разве? — Кёко резко очнулась. — Мы же будем любить нашего ребенка, даже если он…» — «…Что за глупости!» — я не дал ей договорить.
А когда мы легли в постель, она сказала: «Это мальчик. Врач сказал мне, что у нас мальчик». Я пробурчал сквозь сон: «Назовем его Цуёси».
84
Я не присутствовал на родах, ожидалось, что они пройдут легко. По пути в больницу я купил цветы. Их тонкий аромат смешался с кисловатым запахом, знакомым мне еще с дома учителя. Я думал о нем, поднимаясь по лестницам, напевая под нос мелодию, толкая двери. Я думал о нем, идя по коридорам, мимо палат и коек, мимо бесчисленных именных бирок. Наконец я прочитал имя Охара Кёко, вошел в палату и еще на пороге почувствовал, что с этой минуты моя жизнь в корне изменилась. Это было чувство победы. И, как по щелчку, оно стало поражением.
«Они не приносят его мне, — первое, что сказала Кёко, когда я вошел. — Я не знаю почему. Но мне его не приносят. Что-то не так. Я не знаю почему. — Она сжала мою ладонь. — Тэцу, прошу. Я хочу, чтобы мне принесли его. Пусть даже у него нет глаз или рта. Все равно. Я должна его увидеть».
Цветы выглядели какими-то полуувядшими, полумертвыми. Что-то внутри меня сжалось. Я высвободил свою руку, и ладонь Кёко снова упала на одеяло.
«О чем ты говоришь? Все в порядке. У меня уже сложился образ. Слышишь? Тысячи образов. — Я буквально прокричал: — Тысячи! Слышишь? Тысячи! Мы с Цуёси играем в бейсбол, он бэттер, я кет-чер. Ты шьешь ему форму, черно-оранжевую, как у „Джайентс“. Он интересуется историей. Нет. Географией. Я покупаю ему глобус, и мы проделываем пальцами кругосветное путешествие. Мы деремся. Конечно же, не всерьез. Мы деремся как в фильмах, которые смотрим вместе ночами, когда ты уже спишь. Он сильнее меня. У него крепкий удар. Он бьет меня кулаком в живот, и я думаю: „Он будет сильным мужчиной". Он изучает медицину. Нет. Инженерное дело. Нет. Экономику. Он лучший на своем курсе, и я им горжусь. Не говорю ему этого. Но горжусь. Я отрицаю это. Я настолько горжусь им, что отрицаю. Моя гордость такова, что я делаю вид, будто все это пустяки: что он лучший не только на своем курсе, но и лучший сын, лучший мужчина, которых я только встречал».
Врач.
Бритый подбородок.
Маленькие глаза за толстыми стеклами очков.
«Сомнений у нас нет. Мы проверили. Ваш сын инвалид. Вдобавок порок сердца. Нет, это не исправить. Вы должны понять. Болезнь неизлечима. Операции тут не помогут. Вы меня слышите? Охара-сан! Важно, чтобы вы меня услышали. Ваш сын никогда не будет таким, как все».
Я не понимал ни слова, что он мне говорил. Когда он спросил меня, готов ли я теперь увидеть его, я помотал головой и вышел, даже не попрощавшись. Думаю, я боялся, что он будет похож на меня.
85
Через неделю они приехали домой. Они — это Кёко и Цуёси. Себя я к ним не причислял. Слово «семья», от которого я некогда растаял, теперь застряло во рту вязким комом. Я пытался его пережевать, оно душило меня. От его вкуса меня тошнило. Я стоял в прихожей, прикрыв рот ладонью, и не мог заставить себя войти к ним в детскую.
Цуёси не орал. Под сердцем я вынашивал образ орущего младенца. Образ матери, которая укачивала его. Образ меня, глядящего на них с мягкой улыбкой. Мне следовало сказать, что все хорошо, погладить его по спине, погладить ее по плечу. Но я держался в стороне. Тишина позволяла. Тишина окутала наш дом в те дни. Казалось, она приглушала все звуки. Невыносимо. Я жаждал чего-то оглушительного. Хлопнувшей двери, разбившейся стеклянной перегородки, какого-то шума, похожего на плач младенца, каким я его себе представлял. Тоска гнала меня из дома. Я просыпался раньше, чем нужно, выходил из дома раньше, чем нужно, садился за свой рабочий стол в офисе раньше, чем нужно. Скрип вращающегося кресла, стук пишущей машинки. Я брал сверхурочные за двоих. Был близок к кароси [10]. После работы шел пить в караоке-бар, мямлил в микрофон песни о печали и красоте. Шатаясь, выходил наружу. Мимо шумных перекрестков. Тосковал, ничего не поделаешь, по человеку, который так и не родился.
86
Кёко же наоборот!
Она расцвела. Я замечал, как она хорошеет с каждым днем. Этот особый блеск в глазах матери, когда она склоняется над кроваткой своего дитя, отдаваясь каждому, даже едва заметному его движению.
«Смотри-ка, он уже научился хватать», — говорила она.