Дмитрий Быков - Списанные
Ужасней всего было представлять, что отец и теперь бродит по Подмосковью, а то и по стране, ночует где придется, просит милостыни, сидит в провинциальной психушке, работает на страшной плантации — и все морщится, все ловит за хвост ускользающую мысль. Хотя, конечно, его давно сбросили с какого-нибудь ночного поезда, или убили на вокзале, или обобрали безжалостные беспризорники, или сам он замерз в ноябре, когда ударили внезапные бесснежные холода. Куда срывались вдруг эти сорокалетние отцы семейств, потрясенные внезапным озарением вроде того, что все напрасно? Отцу, правда, было под шестьдесят. Мать с того сентября год не спала по ночам, не выпускала Свиридова из дома после девяти вечера, изводила его и себя упреками — Свиридов потому и не съезжал из дома до двадцати пяти лет, что боялся оставить ее одну, и теперь навещал по два раза в неделю, благо близко.
Если бы отец умер от болезни или несчастного случая, Свиридов вспоминал бы о нем только с тоской и любовью, но он исчез так необъяснимо, что всякая мысль о нем сопровождалась ужасом, до сих пор не притупившимся. Этот ужас был острей любви, резче тоски, неизлечимей скорби: отца проглотило подпочвенное, вечно роящееся внизу и вдруг вырвавшееся наружу. Шел, шел и заблудился в измерениях, провалился в щель, выпал из жизни и не смог вернуться; и то, что выпадали многие, было еще страшней. Объявления о пропавших стариках и детях обновлялись в их районе ежедневно. Пытка надеждой не прекращалась — мать все еще ждала, хотя все понимала. Иногда их собака, двенадцатилетняя колли Бэла, давно ставшая Белкой, принималась стучать хвостом и отчаянно выть, и мать всякий раз белела, стоило собаке задрать морду и завести вой, даром что отец был, скорей всего, ни при чем — должна же и собака оплакать свою старость, слабость и надвигающуюся слепоту.
Мать не то чтобы успокоилась, но купила душевное равновесие ценой отказа от воспоминаний, от сильных чувств, от сложности, всегда так умилявшей Свиридова на фоне его безнадежно плоских, в каждом слове предсказуемых ровесниц. Со страной вышло так же: за нынешний вялый покой, похожий на сон в июльской предгрозовой, лиловой духоте, она отдала способность думать и чувствовать, помнить и сравнивать, и любой, кто ее будил, в полусне представлялся ей злодеем. Мать радовалась, когда Свиридов появлялся, но уже не слушала, когда рассказывал о себе. Жаловаться ей было тем более безнадежно: чужие драмы ее только раздражали. Если дело касалось соседки или бывшей коллеги, то есть не требовало сочувствия, — она выслушивала сетования с живейшим интересом, но если предполагалась хоть капля сопереживания — не чувствовала ничего, кроме злости. Свиридов понимал, что для нее это единственный способ сохранить рассудок, и не роптал.
Он не стал ничего рассказывать про список. Мать, как всегда, пожаловалась на Людмилиного мужа, похвалила ее ребенка, который при таком отце умудрялся расти начитанным и вежливым, и машинально расспросила про Крым. Свиридов так же машинально ответил, что Крым без изменений. У него была смутная надежда, что мать разглядит его тревогу, присмотрится, начнет расспрашивать — и тогда он с блаженным детским облегчением расскажет ей все, и она скажет, что у них в подъезде уже двое в списке, и ничего страшного, это список на увеличение жилплощади, а на таможню он попал случайно, потому что перепутали список бесквартирных со списком невыездных. Это было бы невероятным, недостоверным счастьем — но это счастье осталось во временах, когда мать еще могла успокаивать его, отца и Людмилу, вечно страдавшую то из-за любви, то из-за фигуры. Теперь ее едва хватало на то, чтобы оградить от тревог себя. Свиридов взял Белку и отправился по старой памяти выгуливать ее в парк.
В сущности, ничего не случилось. Шестой сезон «Спецназа» и так заканчивается, и нет уверенности, что будет седьмой. Рома непременно что-нибудь предложит, он всегда говорил — звони. Шура Семин просил помочь с новеллизацией «Подворья», поскольку сам писал кое-как и вообще перекатал всю историю с житийной литературы; это штуки три по нынешним ценам. Можно было позвонить Григорьеву и попроситься в «Глафиру» — неудобно, сам отказался, но к чертям неудобство. В «Глафиру»-то его должны были взять беспрепятственно — чай, не канал «Орден». Да и потом, что за вечный страх остаться без места? Сам все жаловался — нет времени, нет времени. Теперь у тебя есть время, сядь и напиши наконец, что хотел, и не отговаривайся обстоятельствами. Жара кончилась, Москва посвежела, по асфальту металась светотень, блестели листья, матери катили коляски, и хотя липы отцвели, слабый медовый запах еще путался в кронах. Свиридов спустил Белку с поводка — пусть бегает, в конце концов, а то совсем скисла. Она, впрочем, никуда не убегала и степенно трусила рядом, всем видом говоря: да, я без поводка, ибо не нуждаюсь в контроле, но у меня хватает самодисциплины. Только дураки ищут счастья в каждой луже или подворотне — я уже знаю, что счастье в стабильности.
Свиридов купил матери творогу и сосисок — собака терпеливо ждала у магазина — и собрался было домой, но на углу Кравченко, у конечной остановки тридцать четвертого троллейбуса, Белка дико залаяла на проходящую мимо таксу: старость старостью, воспитание воспитанием, а такс она ненавидела люто и ни одной не пропускала без оглушительных проклятий. В них было что-то, оскорблявшее в ее глазах саму собачью природу, предательски-приземистое, отвратительно-бесхвостое, сосисочное. Такса ответила старушечьим тявканьем, хозяин быстро утянул ее на поводке в ближайшую арку, а Белка, ленясь бежать за уродиной, облаивала ее вслед, — Свиридов не мешал ей, зная, что это бесполезно, но тут до него донесся стариковский вопль:
— Ну ты, ты! Убери ее, ты! Я пройти не могу!
— Сейчас, сейчас, — заторопился Свиридов. Он только теперь разглядел высокого тощего старика, беспомощно прижавшегося к стене. У старика были длинные седые космы, защитная рубашка и брюки с бахромой.
— Ты что без поводка ее пускаешь, ты! Людям ходить не даешь!
— Сейчас уведу. А что вы так орете-то? — обозлился Свиридов. Белка сроду ни на кого не напала. — Она не кусается.
— Я откуда знаю, кто кусается, кто нет! Убери ее, я тебе сказал! Пристрелить надо твою собаку! — Старик был из тех неистребимых моченкиных, что еле держатся на ногах и всего до смерти боятся, и Свиридову, безусловно, не надо было заедаться с ним, — но после вчерашних склок с Вечной Любой он был зол на всю эту подъездную шушеру, за отсутствием собственной жизни раздувающую скандал из всего.
— Как вы сказали? — ласково переспросил Свиридов. — Кого пристрелить?