Михаил Шишкин - Письмовник
Эшелон тащится еле-еле. У закрытого шлагбаума на переезде телега. Беременная стрелочница чешет в затылке свернутым зеленым флажком. Коза, привязанная к колышку, смотрит внимательно.
На открытых местах дым паровоза стелется по земле, цепляется за жухлую траву.
На какой-то станции вчера был несчастный случай — видел сцепщика, раздавленного буферами.
Вот снова набираем скорость — внизу, где рельсы, — заструилось.
Искали доказательство, что земля на оси вращается — да вот оно, за окном.
Проехали какую-то деревню в дюжину дымов и душ.
Думаю много о матери. На прощание приехала со своим слепым, хотя я просил ее этого не делать.
Вдруг пришло в голову, что по-настоящему смогу ее любить, только когда она умрет. Кто это сказал, что кровное родство — самое далекое? Как жестоко и верно!
Вспомнил, как они уходили — на каждый его шаг приходилось два ее коротких шажка.
Странное слово — «пасынок».
Мама познакомилась с моим отчимом через бабушку. Сколько мне было, восемь? Он приходил к нам несколько раз, мама угощала его чаем и молча делала мне за столом угрожающие знаки, чтобы я сидел тихо и вел себя прилично. Этот человек был мне отвратителен с самого начала.
Ко мне он обращался бодрым насмешливым тоном, каким принято говорить с детьми, глядя на меня при этом своим мохнатым ухом. Я отмалчивался на его глупые вопросы, а мама ласково говорила:
— Сыночек, ну отвечай, тебя же спрашивают!
В этом ласковом голосе была ложь, очевидная нам обоим и очень меня ранившая.
Назло ему я бубнил что-то еще более глупое, и у него на лице расплывалась гримаса — это он так улыбался, к этой улыбке сложно было привыкнуть.
Сашка, хорошая моя, ничего, что пишу тебе об этом? Никогда мы с тобой о нем не говорили.
Ты знаешь, когда я пытался представить себе его мир, мне становилось не по себе. Жизнь слепого казалась мне жизнью землеройки, которая прорывает во тьме, плотной и тяжелой, как сырая глина, норки-туннели и бегает по ним. И все его черное пространство исчеркано такими ходами. И в одном из этих ходов — мы с мамой. Особенно по ночам он со своей слепотой забирался в мои мозги, и я не мог выскоблить его из своей головы, как ни пытался.
Помню, как мама сказала, совершенно меня огорошив, что собирается выйти за него замуж и что очень любит этого человека и просит, чтобы я полюбил его тоже. Меня поразило это слово — «полюбил». Полюбить его? В моем сознании просто не укладывалось, как она могла привести в наш дом этого непонятного чужого мужчину со страшными запавшими глазами и зеленоватыми зубами торчком.
Мама попросила, чтобы я дал слепому потрогать мое лицо. И сейчас, через столько лет, вспоминаю это с содроганием.
Представляешь, я даже строил какие-то безумные детские планы, как устроить так, чтобы испортить им свадьбу — изрезать ножницами мамино свадебное платье, напичкать слабительным торт, еще что-то в том же роде, но свадьбы, как я представлял ее себе, не было вовсе. Он просто переехал к нам и стал жить.
Я никак не мог понять, зачем маме нужен этот инвалид. И запах! Ты бы меня поняла. От него шел тяжелый густой дух большого потеющего тела, я недоумевал, почему мама это терпит, неужели она не чувствовала? Я просто не мог поверить, что она не замечает запаха.
Иногда он делал мне подарки. Помню, как он принес маленькую коробку из кондитерской, а там были пирожные, мои любимые — картошка. Две картошины с дурманящим шоколадным ароматом. Мне так их хотелось съесть! А я пошел в уборную, незаметно прихватив пирожные с собой, и спустил их в унитаз.
Он обрадовался, узнав, что у нас есть специальные шахматы для слепых, которые подарила мне бабушка, но я наотрез отказался сыграть с ним, хотя до этого готов был играть хоть с зеркалом.
Когда мы шли втроем по улице, на нас оборачивались, и я ужасно стыдился. Помню, что при первой возможности, например, когда они останавливались перед витриной или заходили в магазин, я старался делать вид, что я сам по себе, просто гуляю в одиночку. Придумывал самые невозможные предлоги, чтобы только не оказаться с ним вместе на людях.
Когда они брали меня в кино, мама шептала ему на ухо, что происходит на экране, и на нее все время шикали, а мне приходилось водить его в туалет. У него что-то было с мочевым пузырем, и в туалет он ходил чуть ли не каждый час.
Больше всего раздражали мелочи. Нельзя было бросать вещи просто так — у каждого предмета теперь появилось свое обязательное место. Нельзя было оставлять дверь полуоткрытой — нужно было или закрыть ее совсем или открыть. Когда он ложился отдохнуть, все в доме должно было замереть. В уборной он положил коробок, и каждый раз после себя сжигал спичку и требовал от всех того же.
Я не мог смотреть, как его руки шарили по столу в поисках сахарницы или масленки.
Задумавшись, он часто запрокидывал голову и давил себе большим пальцем под глазное яблоко.
И сейчас вижу, как он шаркает по нашему коридору, выпялив пальцы.
Мне было неприятно, как вечером мама снимала с него носки и растирала белые корявые ноги. И еще неприятнее — не знаю почему, — что называла его Павликом, как ребенка.
Иногда мне казалось, что никакой он не слепой и все видит. Один раз я случайно заглянул в открытую дверь — отчим, придя домой с улицы, переодевался, снимал ботинки, наступая им на пятки, и вдруг резко крикнул мне:
— Закрой дверь!
Когда мама не могла его куда-то отвести, то просила меня. Отчим держал меня за предплечье. Меня поразило, как он в первый раз сказал:
— Не бойся, это не заразно!
Все смотрели на нас, и я не мог выносить эти сочувствующие взгляды, эти придыхания в сторону: «Какой ужас!» или «Не приведи Господь!». И вести его нужно было плавно, без резких движений и рывков, иначе он начинал сердито выговаривать мне и больно сжимал руку. Помогать ему нужно было уметь. Он бесился, когда сердобольные люди хотели помочь ему и хватали за руку с тростью. А попробуй провести его мимо всех луж, если дождь!
Отчим все время носил с собой железную дощечку с крышкой, в которой были квадратные окошечки. По дороге ему вдруг приходило в голову записать что-то, мы останавливались, и я ждал, пока он тупым шилом продавливал дырочки в плотной бумаге. Прохожие заглядывались, а мне хотелось провалиться от стыда.
При этом по своим известным ходам-туннелям он уверенно ходил один, резво постукивая по тротуару белой тростью.
На антресолях у нас хранились чемоданы со старыми вещами, мама иногда их перебирала, и однажды она достала большой свитер, приложила ко мне и сказала, что вот я вырасту и буду его носить. Я понял, что это осталось от моего отца. И вдруг я увидел мой отцовский свитер на отчиме. Почему-то именно это меня задело больше всего.