Георгий Лапушкин - Анна Монсъ (рассказы)
Ну, а если допустить, хотя бы на одну секунду, что это все быть может. Даже допустим, что это нормально. Что невесомость — это нормально. Что по телефону говорить — это нормально. Что сердце, черт возьми, пересадить — и это нормально… Но есть тут одна закавыка. Этот ваш мир: сегодня — мир, а завтра — пфук. Кто-то кнопочку нажал — и осталась от него — кучка пепла…
Так что вы мне можете что угодно объяснять, а я вам так скажу — этот ваш мир — это просто карточный домик. И в этом домике все едят, работают и спят, как ни в чем не бывало, как будто никому не приходит в голову простая мысль: «Землю могут убить». ЗЕМЛЮ МОГУТ УБИТЬ — и все здоровы, и никто не спился, никто не свихнулся… Господи, какой позор!… Какой неслыханный позор! — Так нет же, это вы, вы все сумасшедшие — я же — ЕДИНСТВЕННЫЙ НОРМАЛЬНЫЙ ЧЕЛОВЕК НА ПЛАНЕТЕ ЗЕМЛЯ! — я с трудом перевел дух.
Меня всегда трясет, когда я говорю на эти темы — хотя, с другой стороны, о чем же тогда говорить, как не об этом? Об искусстве? О социальных проблемах? Вы, кому смешна моя логика, вглядитесь-ка внимательно в свою!
Да только осторожней, смотрите на все с опаской, как бы искоса или сквозь темные очки. Не дай вам Бог увидеть всю правду — есть вещи, на которые просто нельзя смотреть. Иногда мне кажется, что всей ПРАВДЫ даже я сам не вижу, а увидел бы — умер бы сразу, как от молнии. И я делаю все, чтобы ее увидеть, иногда мне кажется, что еще чуть-чуть…
Но как бы то ни было — этот мир я видел; я его судил — и я его не прощаю… я.. — нет, мы не прощаем! Мы. Часто, все чаще и чаще встречаю я в толпе глаза, в которые мне не страшно смотреть, не страшно, что поймут, кто я, зачем я здесь! Пусть! Едва увидев — мы знаем друг о друге все; нам не нужно говорить. Мы вместе, на все больше и больше; будущее — за нами, за..
— Ч-черт! — я даже вскочил — совсем рядом завыла сирена — все нервы… идти нужно отсюда, быстро — много прохожих — пожалуй, это подозрительно — сидит человек, разговаривает сам с собой… а, придумал — нужно посмотреть на часы, ругнуться, хлопнуть себя рукой по бедру — как от досады — и быстро-быстро идти куда-нибудь — вроде, опоздал. Так, кажется, нормально… получилось… вот и поворот — ну-ка прикинь, нужно ли оглянуться на скамейку — или нет?… Я ведь делаю вид, что вспомнил, что опоздал куда-то — значит, не нужно… Сирена, наконец, проехала, завернула куда-то — больше не слышно… Всего-то одна дурацкая сирена — а вздрагиваешь, как от Второго Пришествия…
Тараканище
Измученные, изголодавшиеся заключенные сидели вдоль стен грязной камеры. Некоторые лежали, двое были без сознания. В углу сидел только что вернувшийся с допроса русоволосый крепко сбитый мужчина в тельняшке. Один глаз его заплыл и не открывался. Выражение его лица не сулило тюремщикам ничего хорошего.
Ладо в изодранной черкеске сидел у стены напротив решетки, выпрямив спину, избитый — но не покоренный. Глаза его даже против его воли следили за самодовольным белым офицером, что прохаживался с саблей наголо вдоль решетки снаружи камеры.
Наконец взгляды их скрестились. Офицер остановился, опершись на саблю — и буравил взглядом этого оборванца. Но скоро он был вынужден отвести глаза.
— Ну, что пялишься, ты, черный ублюдок! — прошипел он, побледнев от злости, бегая глазами.
Ладо стал молча выпрямляться, скользя спиной вдоль стены камеры. Вся кровь в нем вскипела, он сдерживал себя невероятным усилием воли.
Офицер струсил. Испугался безоружного заключенного за толстой железной решеткой.
— Я тебе говорю, ты, черная образина! — кричал он, весь дрожа, — я тебе заткну сейчас пасть!
Ладо встал. Оттолкнулся от стены, с трудом сделал шаг вперед, потом еще. Все, затаив дыхание, ждали, чем закончится эта дуэль. Рука Ладо непроизвольно потянулась к правому боку, там, где обычно был кинжал — но схватила пустоту. Кинжал остался у тюремщиков. Под его взглядом офицер растерялся окончательно, но не желая подать вид, что струсил, он выкрикивал, хрипя от ярости, все ругательства, которые усвоил в юнкерской школе и в полку за все время службы.
Оскорбления были страшными.
И тогда Ладо сделал шаг в сторону, прижав руку к груди. Потом шаг в другую сторону. Потом все чаще и чаще. Заключенные стали медленно подниматься вдоль стен, аплодируя в такт. Ладо танцевал лезгинку. Танцевал яростно, самозабвенно вскрикивая, как, наверное, не танцевал никогда в жизни.
Офицер оказался под огнем презрения у всей камеры, и тогда он, вне себя от бешенства, схватил пистолет — и выстрелил сквозь решетку. Выстрел оглушил всех. Ладо упал на колено, потом стал крениться, сразу обессилев, как подрубленная под корень сосна. Потом упал на пол, глухо стукнувшись головой о каменный пол — и застыл навеки.
И тогда вперед вышел мужчина в тельняшке. Шаг. Еще шаг. Он встал перед решеткой, пошатываясь, закрыв собой упавшего Ладо — и вдруг рванул на груди тельняшку, разорвав ее в клочья.
— Не сме-еть, сво-а-лачь! — прохрипел он в лицо палачу.
Офицер испугался сам тому, что он натворил.
Вся камера, как один человек, встала и столпилась у решетки, загородив своими телами умирающего. Некоторые узники не могли сами стоять, избитые и окровавленные, но все же вышли к решетке, опираясь на руки друзей!
И офицер отступил.
— Стоп! — скомандовал усатый красавец режиссер.
— Это что, лезгинка?! Ты что, лезгинку забыл, как танцевать?! Это что, лезгинка что ли? — режиссер весьма похоже помахал в воздухе руками, словно отгонял мух. В толпе захихикали.
— А ты, ты знаешь, что ты изобразил? — кричал он теперь на парня в тельняшке, — не знаешь?! Так я скажу — ты играешь алкоголика из ЛТП. Позвали тебя на выход — вот ты и поплелся — ванну принимать. Ты пойми, дорогой, твоего друга только что убили. Друга, понимаешь! И тебя самого завтра, может быть расстреляют!
— Ладно, все на место. Дайте другую тельняшку!
Костюмерша уже бежала с новой тельняшкой.
Режиссер в это время вертел в руках пистолет, потом бахнул пару раз в потолок. Эхо от стен павильона стегнуло по ушам, словно плеткой.
Васька вжал голову в плечи и сморщился, будто съел лимон. Для него не нашлось места в тюремной камере, и он примостился в углу на ящиках. Съемка была ночная, и его с непривычки тянуло в сон. Возле него занудно спорили два старичка — один утверждал, будто Екатерина Вторая принимала гостей сидя на горшке, а другой не соглашался с этим. Старички были глуховаты, и на выстрелы не обратили внимания.
В тюрьме снимали второй дубль. Исполненный сознания своей ненужности и никчемности, Василий поплелся в буфет.
В ночном буфете была очередь в четыре человека, двигалась она постепенно и неторопливо, словно стрелки часов. Долго ли, коротко ли — стал он третьим, потом вторым.
Буфетчица была настолько дородной, что казалось ее специально выбрали на эту роль, красили губы, подбирали накладную грудь, массивное золотое кольцо… Она ловко принимала рубли и трешки, сдавала сдачу, кому медяками, а кому и словом.
Бутерброды на прилавке съежились, словно стесняясь самих себя — но выбирать не приходилось. Вдруг Вася с ужасом увидел, что из-за тарелки вылез здоровенный рыжий тараканище, мгновенно взбежал на самый верхний бутерброд — и застыл на месте, шевеля с победным видом усами. На него никто не обратил внимания. Очередь сзади негромко болтала о своем, мужчина перед ним взял три бутерброда — и пошел к стойке в углу, где его ждали, и где уже было налито. Статисты со стажем без бутылки на ночные съемки не ходили.
Вася робко попросил бутерброд. Буфетчица шмякнула перед ним бутерброд, взяла рубль, дала сдачу, по пути схватила таракана и кинула в угол под стол — и все это в одну секунду.
У Васи пропал весь аппетит, он нехотя сжевал то, что купил, и побрел снова в павильон. Там снимался очередной дубль. Актеры, не единожды руганные режиссером, старались вовсю. От лезгинки было тесно не только в камере, но казалось, и во всем павильоне. Ладо танцевал с уханьем,будто рубил кого-то саблей. Возле сонной костюмерши постепенно росла кучка разорванных в клочья тельняшек.
После каждого дубля режиссер ругал всех на чем свет стоит. Васька вспомнил, как в Илиаде Агамемнон, готовясь к битве с Троянцами, собрал военачальников и обругал и оскорбил каждого, чтобы они с большей яростью бросились на врага. Здесь режиссер применил тот же прием — и не без успеха. Очередную лезгинку Ладо исполнил с таким подъемом, что даже режиссеру стало страшно! Дубль был снят.
После этого минут двадцать перетаскивали лампы, камеру, двигали стены. Павильон гудел, как улей.
— Толпа, толпа! — кричал режиссер. Статистов повытаскивали изо всех щелей, и даже из буфета. Одетых в мрачные фабричные робы — на передний план, остальных — на задний. Толпа только что узнала о смерти Ладо — и все должны были снимать шапки и никнуть головами, сначала первый ряд, а потом и все последующие, так,чтобы получалась волна. Сзади даже подставили зеркало, чтобы толпа получилась огромной. Первый ряд снимал шапки, потом, словно в раздумьи, второй, дальше все быстрее — третий и четвертый, и наконец, все остальные, будто проснувшись, торопливо сдергивали свои картузы и фуражки. Нужно было добиться эффекта народной скорби — но в то же время решительности и гнева.