Каринэ Арутюнова - Пепел красной коровы
Меломан, отчаянный меломан, не любит громкой симфонической музыки и духовых оркестров, отдыхает под джаз, лучше фортепианный, — приветствуются гобой, скрипка, виолончель, фагот, струнные квартеты и квинтеты, тут он гурман, легко жонглирует именами, темами. Друг детства — саксофонист, абсолютно гениальный безумец, это даже не суровая мужская дружба, а бесконечно нежная, с мальчишеским восторгом и материнским воркованием.
Ухаживает умно, без приторных придыханий, хотя случаются промашки, если сражен всерьез, — тут уже пронзенный насмерть Паниковский, хватающийся за сердце, часто упоминает о старости, иронизируя, ужасаясь, посмеиваясь. К прелестным ночным бабочкам относится как к детям, с блядями убийственно вежлив, во всем великолепии мужского начала. Изобретателен в полной мере, может сыграть в поддавки, и в том и другом случае возможна необоснованная щедрость и омерзительная скупость, впрочем, тут всегда все схвачено, — семейный бюджет неприкосновенен, — мужские шалости идут параллельно с исполнением супружеского и отцовского долга, — маме может рассказать все, — вот тут он без галстука, прищура, с близоруко помаргивающими беззащитными глазами, присербывая оттопыренной губой, пьет чай на кухне за круглым столом, — все тот же гениальный добрый мальчик, вундеркинд, обменявший скрипку на дохлую крысу в темном переулке, с веснушчатыми пальцами и лысеющим черепом, с сердечной недостаточностью, геморроем и невралгией, — он кивает и соглашается с язвительной, похожей на носатую птицу мамой, отключив все мобильные, всех партнеров, клиентов, любовниц, детей, жен, он кушает гефилте фиш и сладкие блинчики по рецепту тети Бейли, — он оплачивает счета каких-то дальних родственников с папиной стороны, сгребая их в кучу, не глядя, счетом больше, счетом меньше, — отложив все дела, он мчится в другой город, чтобы навестить престарелую троюродную сестру, совсем выжившую из ума, — растекаясь морщинами по смятой подушке и царапая коготками его руку, она называет его детским именем и еще дюжиной детских словечек, неприличных, — ее старые груди трясутся под застиранным халатом, — он хохочет до слез, а потом кормит ее манной кашей, терпеливо проталкивая в беззубый рот маленькую ложечку.
Шаркая ногами и сгорбившись, идет к машине, такой, почти Вуди Аллен, маленький некрасивый человечек со старым портфелем, мамин «мизинчик», потрясающий любовник и отличный семьянин, — в дороге он слушает Перголези или Чарли Хайдена I'm OKAY….
Он шумно сморкается в бумажную салфетку, — включенные мобильники оглушительно трезвонят в разных тональностях, — да, лапочка, — горящие зрачки огромного ночного зверя несутся прямо на него — последнее, о чем он успевает подумать, это оладьи тети Бейли, — ужасная отрыжка, — больше никогда…
Исполнение желаний
Да благословит Всевышний солнце и траву, цветы, и деревья, и всякую живность, что произрастает меж ними, и прихрамывающую Верочку в ситцевом сарафане на широких лямках, в сарафане с огромным провисающим на безразмерной груди клетчатым карманом, в котором хранится ключ от входной двери, маленький потертый кошелек из кожзаменителя и парочка-другая сложенных вчетверо облигаций.
Благослови, Всевышний, старую Веру и ее слепую собаку Соню, обрюзгшую пинчериху в малиновой попонке, девицу с нравом вздорным и блудливым, и благослови, Господь, роскошное малороссийское лето с отлетающим пухом одуванчиков и головокружительной сиренью, отцветающей, уже поблекшей, но не утратившей пьянящего аромата, благослови, Господь, наш маленький двор, — когда-то он был огромным, вместительным, с ближним палисадником и дальним, куда было запрещено категорически, — с беседкой, качелями и калиткой.
Благослови, Господь, Вадика Шаумяна из соседнего подъезда, умницу и красавца, а еще непоседу и выдумщика Миху, с чернильными пятнами на остром носу и немытыми ушами, — как же рвалось и металось мое любвеобильное сердце от вежливого отличника к мятому сорванцу, дышащему по утрам селедкой, луком и черт знает чем еще.
С Шаумяном было восторженно и страшновато, будто я опасалась ежеминутного разоблачения, из хороши-сток норовила провалиться в троечницы, была забывчива и не особо аккуратна, а с Михой можно было гладить под партой ежа, искать клад на школьном пустыре, болтать глупости и корчить гадкие рожи.
Благослови, Господь, скоромное и постное, горькое и кислое, сладкое и мучное, благослови, Господи, жаренные в прогорклом масле пирожки, с горохом и капустой, рисом и яйцом, а более всего с повидлом, с невероятным количеством повидла, от вкуса которого запершит в горле, а липкие следы украсят губы, щеки и даже гольфы, натянутые измазанными пальцами, а еще мороженое, за двадцать восемь и тринадцать, с шоколадом и без, на палочке и в вафельном стаканчике, сливочное и пломбир, купленное на сэкономленные копейки по дороге из школы, благослови, Господи, не вовремя разогретые супы и благополучно «незамеченную» записку на кухонном столе «котлеты в хол-ке. Мама».
Да благословит Господь тоскливые сумерки у окна, и монотонные дожди, и тесное под мышками школьное платье, и последнюю конфету из шоколадного набора, съеденную тайно, со сладостным ощущением греховности и неминуемой расплаты. И вечера, когда зажигается свет и все дома. И «Кинопанорама», а завтра воскресенье. Или каникулы.
Благослови, Господь, муки неразделенной любви, — к очаровательной юной женщине, похожей на русалку, с перламутром губ и пальцев, H2O и CO2, и много-много непонятных формул, и это грешное, запретное, непроговариваемое, — благослови, Господь, сонеты Шекспира, переписанные от руки ученическим почерком, и маленькие голубые конверты, вспоротые дрожащей рукой, и ее силуэт в далеком окне, и невозможность прикосновения, и запах ее кожи, волос, и голос ее, такой невыразимо-грудной. Благослови, Господи, изнурительную нежность, головокружительную нежность на краю пропасти, весь этот стыдный юношеский бред, от которого сухо в гортани и тесно в груди.
Да благословит Всевышний этот день, и эту бурю, и ветер, и шелковое белье, летящее по воздуху, и бегущую за ним коротконогую немолодую женщину с подпрыгивающей грудью, и огромного мужчину с глазами ребенка, со скрипичным футляром в руках, и это маленькое случайное столкновение в ветреный день, да благословит Мужчину и Женщину, пребывающих в любви и согласии, да благословит их имена, простые, как вода и соль, — Даня и Лиза, Лиза и Даня. Яичницу из двух яиц, и ломтики поджаренного хлеба, и скрип патефонной иглы, — не будни, но праздник, — два улыбающихся лица в дверном проеме, да благословит их души.
Первой ушла Лиза, и Даня остался один в крошечной шестиметровой комнате и долго не знал, что ему делать со своими руками и огромным горячим сердцем, которое билось в унисон, а одно — не захотело, не смогло.
Благослови, Боже, голую Фаину, распутную, прекрасную Фаину, золотозубую принцессу, — как пусты были бы летние ночи без ее бурных истерик, без заломленных рук ее, Господи! Голая Фаина любила любовью жертвенной, вечной, но редкий избранник достоин был этого дара. Золотое Фаинино сердце, поднесенное на круглом блюде бескорыстно, Господи, безвозмездно, чаще всего скатывалось на пол, — под звуки аргентинского танго уходили ее мужчины один за другим в южную ночь.
Да благословит Господь перекормленную девочку из первого подъезда, и ее отца в странной шляпе-канотье, и тайное их счастье на скамейке, — мужчину, похожего на наседку, с ранними глубокими морщинами на загорелом лице и мучнисто-белую, пышную девочку в сборчатом платьице, и неземной красоты желтую грушу «бере» в девочкиной руке, и первую черешню в полиэтиленовом кулечке, — их быстрое, тайное, запретное счастье, и липкий поцелуй в колючую щеку, и его сутулую спину, и выходные брюки по щиколотку, и нелепо заправленную белую сорочку.
И величественную старуху Беренбойм по кличке Полковник (за усы и печальный бас, с непременным добавлением «милочка моя» и «голубчик»), — с дымящейся папироской в углу рта, в растянутой оранжевой кофте крупной вязки и жилистыми руками акушера-гинеколога, — подволакивая одну ногу, спускается она к почтовому ящику, — раз в полгода между «Наукой и жизнью», «Литературкой», «Известиями» и специальными медицинскими журналами вылавливает она невесомый конверт, обклеенный пестрыми нездешними марками, и, вздыхая, бормочет, обращаясь непонятно к кому, — это кому письмо? — это уже никому неписьмо…
Благослови, Господь, эту старую улицу, и старые дома, которым уже недолго осталось, и трамвайные пути, ведущие в райский сад, — благослови этот самый сад и блаженных у врат его, Господи, — несчастной Марии дай трезвого мужа и здорового сына и утри слезы ее и слезы Софочки, которой ты вообще не дал никакого мужа, только за то, Господи, что зубы ее остались детскими на взрослом лице, и улыбка ее страшна, как смертный грех, Господи.