Андре Шварц-Барт - Утренняя звезда
— Пулемет.
И опустил голову. А затем, снова сунув себе по ребенку под каждую руку, молча направился к противоположному склону той горы, откуда раздавалась разъедающая слух пальба, сухая и частая, словно ворох искр с точильного колеса, перемежаемая долгими пологими минутами тишины. Последовательность смены грохота и молчания оставалась неизменной, но очереди поднимались все выше, к самому небу, а паузы делались все более глубокими по мере того, как беглецы приближались к ущелью Одинокого Странника, близ которого раздались когда-то первые песни святого отшельника. Крестьяне рассказывали, что встарь Божий человек обосновался в этих пустынных местах, чтобы одолеть последние ступени на своем пути к совершенству. А все те, кто ненароком подходил слишком близко, смущая его сосредоточенный покой, будь то звери, птицы или люди, мгновенно превращались в песок или камень.
Перелетные птицы, пролетая высоко под облаками, здесь внезапно сворачивали под прямым углом. Трава выглядела чахлой, даже деревья росли все реже, открывая головокружительные прогалины с видом на равнину. Очереди впивались в тело Хаима тысячами игл, ноги налились свинцом, между тем Шломо в молчании шагал к скалистому выступу, нависавшему над ущельем Одинокого Странника. Там он спрятал Хаима и остальных братьев в кустах и ушел. Сказал, что очень скоро вернется. Дети соблюдали полнейшее молчание. Их побуждало к тому что-то более властное, нежели страх. Они тихонько и неглубоко дышали. Их взгляды вытягивались тоненькими нитями и нависали над карнизом, готовые упасть в эту бездну. Снизу, с того места в ущелье, о котором они думали, до них доходили слабые, чуть слышные переливы голосов. После новой очереди, прошившей все тело Хаима еще одним пучком невидимых игл, наступило молчание невиданной чистоты и силы, и среди него к небу вознесся высокий сосредоточенный голос подгорецкого раввина:
Как отпразднуем день,
Когда придет к нам Мессия?
Ему ответил хор мелодичных голосов, таких же полнозвучных и спокойных, как в день Симхат Тора, в праздник Торы, когда вся хасидская община танцевала босиком на подгорецких улицах, протягивая к небесам священные пергаментные свитки:
Мясом левиафана мы отпразднуем сей день,
Ибо он — начало Божьих путей,
Сотворен над братьями своими царить.
Грянула очередь, но снова послышался голос раввина, ни на йоту не потускневший:
А что мы будем пить,
Когда Мессия вернется?
И хор откликнулся с берущей за душу мягкостью, обнимающей небо и землю, покрывающей священными письменами каждый листок древесный, а ветер, пригибая траву, казалось, тоже участвовал в пении:
Мы выпьем вина из Кармила
И отведаем мяса левиафана, царя зверей,
И Мириам-пророчица закружится среди верховодящих.
А Моисей, наш повелитель, прочтет для нас из Святой книги,
Давид же, царь наш, сыграет для нас,
И мы возрадуемся, когда Мессия вернется.
За пением последовала совершенная тишина, вскоре пробитая очередью. Хаим-Лебке поплотнее закрыл кустами малышей, лежавших сгрудившись, будто выводок котят, сухо приказал им ждать его и направился в ту же сторону, куда ушел Шломо. Он нашел брата на корточках в колючем кустарнике, нависшем над равниной, и сел рядом. В ущелье можно было проникнуть через узкую земляную горловину, все остальное пространство ограничивали почти отвесные каменные стены. Сама горловина была забита множеством грузовиков, у их колес сидели солдаты, они ели и пили, перебрасывались репликами, рылись в разворошенных сумках и чемоданах, валявшихся у их ног, деля меж собой их содержимое. Несколько польских крестьян с лопатами в руках подобострастно подхватывали каждый немецкий смешок, разражаясь хохотом, и жадно подбирали все, что солдаты от щедрот бросали им. Ниже, уже в самом ущелье, виднелась гряда черной земли, поросшая чахлой травой и редколесьем. Группа автоматчиков держала под прицелом толпу евреев из Подгорца и округи. Казалось, те просто чего-то ожидают, как поезда на платформе. Все сидели на своих чемоданах, мужчины — недвижно и молча, матери — давая грудь или соску младенцам. Дети ели и пили без криков и слез (то же самое и так же беззвучно делали немцы, стоя чуть подальше от них и повыше). Никто из подгорецких евреев не бросал взглядов на людей в сапогах и касках, словно эти фигуры принадлежали пейзажу, какой-то декорации, а вот немцы самым внимательным образом наблюдали за каждым их жестом. Дальше и ниже сотни евреев, оставив свои чемоданы на верхней площадке, раздевались под дулами немецких автоматов — мужчины, женщины, дети (последних, как и лежащих на траве стариков и увечных, близкие освобождали от одежд очень нежно, неторопливо и заботливо). Скопление обнаженных тел, лишенных привычных покровов, приобретало вид стада каких-то странных животных, отличавшихся только черными или седыми пучками волос на теле, и Хаиму почудилось, что он уже не единожды в Подгорце ощущал себя совсем не тем, кем хотел бы: не одним из членов святой общины, что некогда обосновалась у подножия горы Синай и оставалась испокон веку, сколько бы ни меняла облик, по сути неизменной, той, что получила заповеди от отца нашего Моисея, одним словом — не сыном народа жрецов, а существом из выводка насекомых, паразитов, пришедших ниоткуда, жирных клопов, вшей, полных яиц без числа, белых личинок, освободившихся от жесткого хитина, от пришедших в ветхость одежд, чтобы вновь кануть в безвестность. Однако такое наваждение продлилось лишь миг и рассеялось, как только он заметил, что евреи на второй площадке, так же как и прочие, не ощущали на себе взглядов немцев, они медленно и по-жречески торжественно двигались, словно в собственных глазах обрели священную значимость, облекавшую их, точно непроницаемый покров. Мужчины, женщины и дети были одинаково спокойны, они будто и не замечали оружия, ярко блестевшего на солнце. Казалось, продолжается обыденное подгорецкое бытие: люди держались по-семейному. Матери, лишенные одежд, играли свою материнскую роль, а обнаженные мужчины произносили слова, предназначенные для ушей их юных чад, торжественно направляя указующие персты к небесам.
Вдруг одному юноше удалось броситься на немецкого солдата и всадить ему в горло осколок стекла. Группу, из которой он выскочил, сразу окружили автоматчики, и мужчины, женщины и дети всех возрастов полегли с высаженными ударами штыков глазами и лоскутами кожи, болтающимися вокруг них, как порванная одежда, и их — уже без признаков жизни — столкнули в котловину — третий ярус декорации, в которой вершилась эта трагедия. А позади них по пологому склону медленно гуськом спускалась туда же группа хасидов, перекрещенные руки каждого лежали на плечах впереди стоящего, словно поддерживая его в этом испытании и преграждая путь страху; они пели и танцевали, продвигаясь вперед, и порой их исхудалые ноги, поднимаясь в танце, ступали неровно, чтобы не потревожить лежащие на земле тела.
Отведаем мы мяса левиафана, царя зверей,
И Мириам-пророчица закружится среди верховодящих.
В мозг Хаима стучалось какое-то воспоминание. Неизвестная птица, вылетев из подлеска и неуклюже хлопая крыльями, пролетела над этим местом, приковав к себе много завистливых взглядов: как хотелось стать на нее похожими, улететь отсюда! Особенно упорно смотрели ей вслед юноши, девушки и дети, но большинство остальных даже в мыслях не расставались со своей людской оболочкой, равнодушные ко всему, что не зовется человеком, — от самых мрачных земных глубин до звездных высей. Цепочка хасидов дошла до насыпи, где сидел солдат с пулеметом. (И тут Хаим наконец вспомнил: это случилось несколько столетий назад, еще до всяких технических новшеств. Во время чумного поветрия в Нордхаузене тамошние евреи, приговоренные к костру, получили позволение нанять музыкантов, чтобы идти на костер под музыку и танцуя, совсем как сейчас: вот она, та история, которую Хаим все пытался вспомнить, и наконец это ему удалось.)
Понемногу глаза Хаима приобрели невиданную зоркость, и все предметы словно придвинулись ближе, как под лупой. Но среди массы обнаженных людей никого нельзя было распознать: плечи, руки и животы словно заслонили лица, оградив их своего рода анонимностью. К тому же временами Хаим ничего не слышал, будто оглохнув, в другие минуты к небу поднимался единый рокот голосов, хотя евреи почти не говорили. И вдруг он увидел отца. Полуголый, тот лежал на траве, что было сил задирая вверх ноги в надежде, что его супруге удастся стянуть с него штаны, но сколь она ни старалась, вес тела слишком плотно вдавливал материю в землю. Оба, казалось, пребывали в полнейшем отчаянии — не от близости смерти, а от неотвратимости насилия более унизительного, чем гибель, поскольку солдаты принимались избивать не успевших вовремя раздеться. Хаим услышал глубокий вздох, дошедший до его ушей не из глубин ущелья, как ему в первую секунду померещилось, а вырвавшийся из груди Шломо. Старший брат разочарованно покачал головой: «Неужели этот человек никогда не научится вести себя прилично?» А затем повернулся к младшему и сказал: «Малышей доверяю тебе».