Марк Харитонов - Этюд о масках
— Не знаю, не видал, — уклончиво ответил Скворцов.
— Я пытаюсь немного дрессировать редких животных. Даже насекомых, — Цезарь отчего-то залился краской. — Это гораздо труднее, чем млекопитающих. Они ужасно тупы и упрямы. Но Асмодей уже иногда делает то, что я говорю. А иногда не делает… Осторожнее здесь на ступеньке. Знаете, когда ждешь со дня. На день, что тебя выселят, не заботишься ни о ремонте, ни о чем. Да я и не умею, и денег. Нет, ремонтировать мне отказались, говорят: фундамент сел, лучше заново отстроить. Но куда мне! И налоги тут ужасные… Сюда, пожалуйста. Извините за беспорядок…
Скворцов огляделся. Они находились в небольшой комнате. Назвать ее состояние беспорядком значило поискать смягчающие слова. Комната была по-нищенски захламлена, в ней пахло столярным клеем и пылью, на полу валялись обрывки бумаги, в углу стоял продавленный диван, рядом с ним зеленый ночной горшок с крышкой и электрический обогреватель, забавный в нынешнюю жару; тут же была и электроплитка со сковородкой. Часть комнаты отделялась занавеской. Похоже, это была единственная жилая комната в доме: и кухня, и спальня, и гостиная, и рабочий кабинет, хотя ничего, чтобы указывало на род занятий жильца, Скворцовне увидел.
— Моя основная экспозиция, если ее можно так назвать, — говорил масочник, нервно почесывая зеленую щеку и без конца сглатывая то ли слюну, то ли комок волнения, — расположена в других комнатах, но я вам сначала хотел показать. Предысторию, если можно так выразиться, то есть с чего я начинал, вот это у меня здесь. — Он достал из-за дивана фанерный самодельный чемоданчик, с какими иногда ходят художники; открыл крючок, и верхняя крышка сразу пружинисто отошла под напором содержимого. — Это не маски в собственном смысле, — предупредил Цезарь, — но первые мои. Опыты, мой отец тоже был художник, и очень своеобразный. Он давал мне обрезки холста, вот видите, — все овальной формы. Дело в том, что он рисовал когда-то для фотографов…
…Глеб давно уже смотрел не на фанерный чемоданчик и не на овальные обрезки холста, а на двухцветное прыщеватое лицо масочника, на его оттопыренные уши, расплывчатый рот и единственные в своем роде очки с нарисованными на них глазами; стоит ли говорить, что он узнал его сразу, едва увидел, — что-что, а эти очки врезались ему в память прочно, и слова об отце теперь окончательно все подтвердили; но какой-то непроизносимый запрет мешал ему признать это вслух. Теперь он разглядел, что кожа под очками Цезаря изрядно дрябловата; как это бывает у белокурых людей, он выглядел моложе своего вероятного возраста, да еще прыщи придавали его лицу что-то совсем юношеское; на деле он был вряд ли младше Глеба. «Ну а голос-то, голос-то отчего так похож? — пробовал догадаться Скворцов. — Вдруг его отец, как и дядя Гриша, — наш, сареевский, и мы, того гляди, родственники?» — попытался он сконструировать романтическое объяснение; но что-то в этой теме было невыразимо скользкое, опасное; его и так пробирало волнение, кожа, сведенная мурашками, показалась вдруг тесной. Глеб взял себя в руки и отвел взгляд от лица масочника на крашенный морилкой фанерный ящик…
— …Цезарю цезарево, — так он мне говорил, отдавая эти овальчики… Вообще, — говорил он, — каждому свое. Я на них впервые учился рисовать лица, так получалось, что я. Только это и умел и больше всего любил…
Плоские разрисованные овалы один за другим появлялись из ящика: спрессованные лепешки лиц без ушей и прически, чьи тела, размноженные в десятках, а то и сотнях копий, нахально нежились до сего дня где-нибудь под африканскими пальмами, сидели за свадебными столами, прогуливались мимо Эйфелевой башни или Кремля, катались на лодках среди бумажных лилий или, воинственно выпячивая увешанные орденами груди, облокачивались на танковую броню — плоские, сплющенные, но совершенно человеческие лица, чьей-то злорадной силой оставленные здесь в непонятный залог. Масочник выкладывал их одно за другим на ладонь, как на блюдо, стопка овальных обрезков давно уже поднялась на столе выше плоского чемоданчика. Лица были выписаны очень тщательно и пугающе правдоподобно; в их череде промелькнул на секунду оскал дяди Гриши — этого карличьего лица с ядреными зубами нельзя было спутать ни с кем. Но не успел Глеб Скворцов удивиться странному совпадению, как в следующей физиономии узнал нечто еще более ошеломляющее — себя.
— Смотри-ка, я — сказал он, выхватывая с ладони масочника холщовую лепешку.
Масочник быстро взял ее обратно, поднес к глазам, как сильно близорукий, когда на нем нет очков.
— Ничего похожего, — пролепетал он с тем же испуганным выражением.
— Еще как похоже, — потянул у него из рук портрет Скворцов.
— Вам кажется… случайное сходство. Даже если я вас где-то видел… у меня есть портреты случайно встреченных людей… но это рисовалось. Много лет назад… двадцать… и даже больше… вы тогда не могли быть таким.
Он окончательно выхватил у Скворцова лицо, с какой-то неожиданной досадой, почти раздражением сунул его обратно в чемоданчик и стал запихивать туда же остальные; их оказалось теперь вдвое больше, чем могло там поместиться.
— Очень интересно, — сказал Глеб на всякий случай, чтобы загладить непонятную неловкость; впрочем, он мог бы употребить и слово посильнее; холодок между лопаток еще заставлял поеживаться.
— Что вы, мой отец был удивительный человек, — невпопад согласился Цезарь, безуспешно уминая обеими руками раздувшиеся, как на опаре, обрезки. — Это был художник-философ. Он так много видел даже на пустом холсте, что всякий мазок представлялся ему профанацией идеи. Для заказчиков он просто увеличенно переносил на холст фотографии, но это даже не считалось за работу. Больше всего он ценилна картинах эти самые дыры. Мечтой его было написать холст, где главная глубина, суть сосредоточивались бы в таких пустотах. Невыразимое, которое сам знаешь, но не можешь передать другим. И не должен передавать.
Голос масочника становился все уверенней; он теперь не сглатывал неведомую горошину; очутившись в своей сфере, он казался вовсе не так прост, как несколько минут назад; впрочем, настроение его могло в любой момент измениться, тем более что строптивые лица, залог невесть где странствующих тел, никак не хотели убираться в ящик, хотя он налегал на крышку и животом, и руками, и всем телом. Наконец он догадался с размаху вскочить на нее задом и быстренько набросил крючок.
— Допрыгались, — ехидно хохотнул он. И как бы опомнясь, вновь засуетился перед Глебом: — Теперь пройдемте наверх, там. Моя основная экспозиция, как я уже говорил. Летом, пока тепло. Осторожно, за перила лучше не держаться.
Они стали подниматься по узкой лестнице, обрывая лицом невидимую паутину; серые паучки встревоженно метнулись в свои углы. Комнаты на втором этаже казались просторными от пустоты, лишь вдоль одной из стен тянулся пустой стеллаж тяжелого мореного дуба — остаток старинной мебели, видно, приделанной слишком прочно, чтоб его можно было отодрать и продать; на полке еще поблескивали несколько тусклых золотых корешков — раритеты, которыми не заинтересовались букинисты. Остальные стены, как и снаружи, были покрашены облупившейся зеленой краской, из-под которой также местами выглядывал узорный слой облупившейся оранжевой и под ней — серой; струпья осыпавшейся краски лежали ровной дорожкой вдоль грязных плинтусов. И даже маски, развешанные по стенам от пола до потолка, выполнены были в тех же трех тонах — как будто в свое время удалось по случаю раздобыть запасы этой краски на много лет вперед.
— Я, в отличие от отца, заполняю лица, а пустоту оставляю вокруг, — пояснил Цезарь, увиваясь вокруг Глеба и выбирая для себя рядом с ним позицию поудобнее. — Так сказать, обратный случай… негатив, — подхихикнул он и потер щеку — уже справляясь, однако, с суетливой нервностью; голос его исподволь набирал уверенность — микрофонную уверенность экскурсовода. — В этой пустоте проницательный взгляд может различить побольше, чем на любой картине… особенно при такой стене, как здесь, с узорами и разводами. Вот, прошу… тут следующий этап моей учебы: литературные персонажи. Гоголь, Щедрин, Булгаков… по-моему, можно узнать. Я предпочитаю фигуры гротескные, они полнее всего схватываются маской. Вы не думайте, что это так просто, не всякого удается поймать. Но вообще у меня глаз наметан, и так бывает славно: увидишь, раскусишь, схватишь — и к себе на стеночку. Портреты я начинал с близкого окружения, со своих соседей, знакомых… пожалуйста, сюда… голову осторожно, здесь притолока. О, вы даже не представляете, какие своеобразные типы оседают в таких вот тихих дачных поселках за голубыми заборчиками! Пенсионеры, хозяева, живущие дачниками, огородами, продажей цветов, случайными приработками, оригиналы, неспособные к городской серьезной жизни. Но о каждом можно было бы рассказать сюжет. Вот перед вами Николай Кузьмич Прасолкин… нет, вот этот, с густыми бровями и задумчивым лбом… Мне кажется, тут рядом узор осыпавшейся краски напоминает раскрытую книгу, вы не находите? Это был человек, коллекционировавший полезные сведения на все случаи жизни. Он знал, например, что единственный способ спастись от крокодила, который схватит тебя за ногу, — это давить пальцами на его глаза, а что у медведя, например, чувствительнее всего кончик носа, что, заблудившись в дебрях Амазонки, можно вполне сносно пропитаться семенами гигантского цветка виктории регии, а в заполярных льдах шкуру убитого медведя надо надевать на себя мехом наружу и ни в коем случае внутрь, иначе она задубеет, как панцирь. Пенсия у него была мизерная, он в жизни никуда не ездил, но подсчитал, что, шагая каждый день по комнате, уже совершил два кругосветных путешествия, причем одно — по экватору. Умер он, упав в садике с гамака. Протерлась веревка, и позвоночником об корень — бац! Еще долго мучился.