Ярослав Астахов - Чудовище (сборник)
Потому что приключившееся с учителем не помещалось и впрямь ни в какие рамки.
Случилось так, что у происшедшего оказался только один свидетель. И то не с первых минут. И это был человек, о котором следует рассказать подробнее, поскольку он представлял едва ли не еще более примечательную личность, чем Альфий.
Он объявился на местном горизонте примерно за полгода до злоключения с математиком. ( Два вертолета назад , сказали бы коренные жители, привыкшие исчислять время оказиями единственного надежного средства транспорта, что связывает с большой землей.) И по профессии был художник.
Звали же его Велемир.
По крайней мере, такое имя подписывало холсты, им созданные. Возможно, это был псевдоним. Служители искусства склонны сочинять себе имена – какие-нибудь особенные, певучие – чтобы запоминаться посетителям выставок. А могут это делать и без резона. Что называется, «взбрела ему такая причуда»… А может быть художника и вправду так звали.
Известен Велемир не был, так оно или иначе: ведь он писал странное .
Подобное двоеточие требует пояснения. Времена изменяются, а речь о семидесятых, то есть о не особенно давнем, но все же прошлом .
Это в настоящее время живописец может рассчитывать на известность, если работы его диковинны. По крайней мере у него имеется шанс. А вот в эпоху соцреализма, которая современна описываемым событиям, все выглядело иначе. «Признание» приходило к тем, которые заставляли жить на своих полотнах то самое (или хотя бы почти то самое), что уже «признанные». Именно и лишь к тем.
Приличий ради пытались, впрочем, поддерживать впечатление, что будто бы и у нас открыта дорога всем дарованиям. Поэтому Велемиру удавалось иногда организовать выставку. Именовали ее, как правило, «Космическая фантастика», «Пейзажи иных планет» или еще как-либо соответственно клише, применяемому администрацией.
Художник не возражал. Он вправду был из таких, которым требуется некая иная планета … неподражаемое пространство… Кстати, – не как причуда. А это есть единственный для них способ удержать живое дыханье своей души.
Подобное умонастроение, может быть, и вдохновило этого художника отправиться в затерянное село, лежащее на берегу холодного моря у самого Полярного Круга. В намерения его входило жить в глуши столько, сколько позволят средства, полученные с продажи с последней выставки. И вот, согласовавши, что следует, он поселился в одном из домов поселка, которые пустовали. (Численность деревенского населения сокращалась и здесь, и даже еще быстрее, чем в средней полосе.)
Изба, которую облюбовал Велемир, отличалась весьма от прочих. Вдоль стен ее шла терраса, выступающая далеко в море. Северная стена жилища смонтирована была на сваях, и под окном, открытым в бесконечный простор, свободно гуляли волны.
Старые люди в селении говорили: этому строению на берегу не менее двух веков! Бывало, дом подгнивал и начинал крениться, но его подновляли и восстанавливали таким в точности, каков он был раньше. И связано это было с каким-то местным поверием… И старики еще присовокупляли: всегда, покуда обиталище это не стало брошенным, хозяином его был шаман .
Затем они подробно описывали, как совершал этот шаман причудливое служение свое. Он всякое полнолуние непременно выходил на мостки, окружающие дом с трех сторон. И пел, простирая руки к светилу ночи – тихо и заунывно, и долго… И будто ожидал какого-то известного лишь ему знака или же определенного часа. И вдруг, дождавшись, неуловимым движением опускал в море таинственную маленькую ладейку с яствами – подношение богам пены волн…
И точно так и художник, наследовавший на время здание, полюбил мостки. Он появлялся на них не только лишь в полнолуние, а и почти каждой ночью. А иногда и в светлое время суток видели Велемира, замершего, облокотясь на серебристо-белесый от вековечных брызг деревянный поручень. Художник вглядывался в быстротекучие бело-серые небеса… или просто вдаль – туда, где сомкнуты это небо и это море.
И говорили о нем тогда: волны слушает.
И верно, Велемир слушал, как разбиваются тела волн о сваи под ногами его: вздох-плеск… и тихий приглушенный возвратный удар в настил. И рокот по сторонам, с которым нескончаемая череда водяных холмов обрушивается на каменистый берег… И мнилось вероятно тогда художнику: это проклинает океан сушу исконным глухим проклятием, не умолкающим ни на миг…
Новое место изменило некоторые обыкновения Велемира. Прежде ему нередко случалось проснуться поздно, притом и с головной болью. Но здесь его пьянил уже самый воздух своей хрустальною чистотой, и никаких дополнительных средств для приманивания муз не требовалось. И вскоре у Велемира вошло в обычай вставать до солнца. И даже это солнце встречать, ибо заревой час, которому покровительствует, как это полагали во время о но русские волхвы, утренняя звезда Мерцана, здесь так приглашал к прогулке!
Поселок был расположен у одного из концов дуги, по которой море вдавалось в берег. И нравилось художнику обходить весь этот залив, покуда рождался день, медленно истончались предрассветные сумерки.
Он видел что-то свое, неспешно тихо ступая рядом с полосой пены. Рассеяно наблюдая, как утренняя мелкая волна причесывают береговую гальку…
Особенно приглянулась художнику одна закрытая маленькая лагуна. Под скалами, почти что около его дома. И Велемир полюбил там ожидать первый луч, присев на выступающий в воду лобастый камень.
И это сделалось неизменной его привычкой. И разве только в очень ветреный или дождливый день художник не навещал это место точно перед рассветом.
2
Вот это был человек, который на удивление быстро сошелся с Альфием. Он этим изумил всех, кто сколько-нибудь успел его здесь узнать. И даже, повествуя о кошмарных событиях, последовавших в дальнейшем, присовокупляли обыкновенно: «и как они могли стать друзьями – такие разные?»
Но было это не столь уж необъяснимо. Различие ведь надо заметить; чтобы замечать что-либо, требуется интерес . А был ли Велемиру действительно интересен Альфий? В смысле – как своеобычный тип, как душа ? Едва ли. Велемир не принадлежал к числу живописцев, у которых внутренние миры окружающих вызывают пристальный интерес. («Не может этого быть! – восклицает кто-то. – Само ремесло художника обязывает стремиться стать проницательным душеведом». Такое мнение весьма распространено, и все же – оно едва ли справедливо в большинстве случаев. Иначе бы направлений в живописи явилось гораздо меньше, чем их ко времени сему есть.) Художническое пристрастие у Велемира было совсем иным. К примеру, его до чрезвычайности занимали правила игры отсветов, которые дарит луч, преломленный легчайшей волной, донным камешкам… И все-таки притом художник был натура открытая. (Не столь уж редкое сочетание, между прочим.) То есть: он ощущал потребность в наличии собеседника, соучастника душевных своих движений. И более всего он ценил, конечно, собеседника- зрителя . Того, кто может обнаружить самостоятельное желание посмотреть холсты. А если он еще и вроде понимает в них толк… Вот с этой специфической точки зрения Альфий подходил нельзя лучше!
К тому же общества Велемира он искал сам. Доверие со стороны живописца льстило преподавателю, хотя он не признался бы в этом и самому себе.
И Альфий не упускал случая, чтобы их увидели вместе. К примеру, он при любой возможности приглашал Велемира посетить Большой Дом .
Так местные прозвали избу, которая служила в этой глуши подобием кабака то ли бара. Она и в правду превосходила размерами прочие строения в поселке. Дом не имел постоянного статуса питейного заведения, но обретал оный, как только вертолет подбрасывал соответствующий товар. А выбор был столь «богат», что не водилось за стойкою Большого иных напитков, нежели красное вино или водка. Но даже и эти два обнаруживались, как правило, только порознь. Поэтому в обиходе села установились особые выражения, таинственные для чужаков. От местных можно было услышать: «ого! в Большом-то нынче белые дни !» Или: «в Большом дни красные ».
Вот именно последние – красные – радовали особенно Велемира и нового его друга. (Хотя по крайности они согласились бы на любой «цвет времени», лишь бы вообще оно имело его.) Учитель и художник ценили по достоинству сухое вино – напиток, способствующий зоркой беседе душ. И допускали употребленье иного исключительно за не имением лучшего. Причем стараясь не достичь стадии, что порождает у собеседников лишь нечленораздельно-умильное бормотание… О чем же они беседовали? Да все о том же, что составляло постоянный предмет дискуссий интеллигенции того времени. (Не вообще всей тогдашней интеллигенции, разумеется, а «гнилой», «рефлексирующей»… а если точно перевести с позабытого уже теперь языка – думающей интеллигенции.)