Андрей Агафонов - Ангелы падали
Некрофилия? Еще бы. Он сам так и пел: «Я некрофил, я люблю себя».
Да только Летов не дурак, и Фромма «тоже читал».
Скорее уж некрофобия — страх перед смертной жизнью: «Сотни лет сугробов, лазаретов, питекантропов/ Стихов, медикаментов, хлеба, зрелищ, обязательных/ Лечебных подземельных процедур для всех кривых горбатых…/ Вечная весна в одиночной камере/ Воробьиная/ Кромешная/ Пронзительная/ Хищная/ Отчаянная стая голосит во мне…»
Мы ведь под смертью обычно понимаем гниение, тление, смрад — то есть саму жизнь, наиболее бешеный ее ход, — от этого бежим, этого страшимся. А смерть чиста, суха, неподвижна, бестелесна, вечна…
Мы, видимо, все перепутали. Это жизнь — отсыревшая форма Небытия: сырая клетка, сырое семя, сырая земля…
Мы, видимо, простудились…
Мир изначально болен. В сияющем новорожденном заключены все прелести распада:
Устами младенца глаголет яма,
Устами младенца глаголет пуля!
В любимом лице проступают кости. За трепетом Желания — насмешливый оскал, за сладостью поцелуя — вяжущий привкус желатина.
Губы твои вьются червем,
Рваные веки нелепо блестят…
Отсюда — страдание. Боль. Дичайшая. Невыносимая. Люди вокруг Летова мрут как мухи. «Мартовский дождик поливал гастроном/ Музыкант Селиванов удавился шарфом/ Никто не знал что будет смешно/ Никто не знал, что всем так будет смешно!» Янка Дягилева, духовная жена Летова, первомайская Офелия… «Невидимый лифт на запредельный этаж» — она вошла туда добровольно. «Лихой памяти Женьки Лищенко», вкупе с выступлением сборной Камеруна на Чемпионате мира по футболу, «посвящен» альбом «Прыг–скок. Детские песенки»:
Прыг под землю.
Скок на облако!
Ходит дурачок по небу,
Ищет дурачок глупее себя…
Они этой его боли — не вынесли. Он — и этот их грех взял на свою душу. Он, конечно, великий грешник…
* * *То, что раньше было Идеей, с легкой руки известно кого стало называться Грехом. (Руки приобретают особую легкость, будучи пробиты гвоздями).
Идея Самоубийства носится в воздухе. Как газ из выхлопной трубы в запертом изнутри гараже. Как агонизирующее тело в петле. Как неприкаянные души, отвергнутые небесами. «Дар, который мы получили от Бога, — жизнь, — принадлежит Богу и не принадлежит человеку», говорят верующие. Воистину — дорог не подарок, дорого внимание! Хорош дар, если я им не могу распорядиться по своему усмотрению…
Именно таковы рассуждения идейных самоубийц. Самоубийц–философов. На несчастных влюбленных, разоренных деляг, неожиданных калек и прочую суицидальную публику, да и вообще на род человеческий, они смотрят свысока. Иногда — в буквальном смысле, из петли (вспомните Ставрогина. Именно с ним сравнивали покойного Селиванова близко знавшие его люди, отводя от Летова упреки в «гибельном влиянии»). Промашек у них не бывает: иные готовятся к самоубийству всю жизнь. Уходят спокойно, не завещая миру никакой ненависти, никакой любви. Гамлет, с их точки зрения, — интересный, но промежуточный тип.
Любовь… Да, это сильный аргумент в пользу жизни; для обычных людей… Любовь к женщине. Любовь к Богу. Любовь к себе, наконец. Истинные самоубийцы последовательно отвергают любую любовь как грубую уловку, позволяющую слабым почувствовать себя сильнее за счет слияния с себе подобными. По их мнению, любовь зиждится на лжи, поскольку, не будучи сопряжена с вечностью, теряет всякий смысл. А вечной любви не бывает — кроме, разумеется, любви к смерти.
Бог есть Любовь. Бог умер…
* * *«Всего два выхода для честных ребят — /Схватить автомат и убивать всех подряд/ Или покончить с собой–собой–собой–собой — Если всерьез воспринимать этот мир…» И вот тут–то Летов ошибается. Именно воспринимая этот оклеветанный им, ненавидимый им, проклятый им мир всерьез — он и должен жить. Хотя он давно уже и не живет в точном смысле этого слова… Жить, принимая на себя все грехи этого мира. Жить, чтобы свидетельствовать — что же, неужели я выговорю это? — свидетельствовать против Бога…
И он будет жить еще очень долго. А
ты умеешь плакать — ты скоро умрешь…
1994, Курган — 1996. Екатеринбург
Моему учителю, худшему человеку на земле, Тимону Афинскому, — посвящаю я эти тимоники
Право на нелюбовь
Карнеги, любимец ничтожеств и их глубочайший психолог, утверждал: больше всего люди любят, когда их любят. Снабдите эти люлюканья частицей «не», и вы поймете, почему имя Тимона Афинского, признанного мизантропа, на слуху, а произведения его — неизвестны.
Я не думаю, что нужно обязательно ненавидеть людей, чтобы прослыть человеконенавистником: вполне достаточно не скрывать своего к ним равнодушия с примесью брезгливого любопытства. Любопытство–то нас и подводит: изучая человеческие реакции, мизантроп–исследователь частенько забывает, что перед ним все же не коллекция бабочек, и потому нередко бывает бит. Но — только физически…
Все это не так безобидно, как кажется. Человечество усиленно кичится якобы достигнутой свободой слова (которую Диоген чтил как высшее благо, кстати) в рамках действующего законодательства: нет войне, несть ни эллина, ни иудея, несть власти аще не от Бога, не братья ли богатый и бедный — вот и все! В остальном мы вроде бы вольны высказываться так, как считаем нужным.
Но вот вопрос, без околичностей и общих мест — может ли работать журналистом человек, который не любит людей и этого не скрывает? Буквально так сказала мне пышнотелая коллега Валя по поводу одной статьи:
— Не любите вы людей, Андрей Юрьевич…
Это был главный и единственный аргумент в пользу того, что статья моя — плохая. Каюсь, я ухмыльнулся.
Боюсь, многие из читателей этой ухмылки не поймут.
Конечно, если журналистика — лишь вечный сабантуй, бессмысленная толкотня с «Keep smiling!», то… У меня зубы плохие улыбаться.
Дело–то вот в чем: я понимаю, что чисто по–человечески пышнотелой Вале моя позиция неприятна. Никто не любит мизантропов. Но дайте же им право на ответное чувство! Мне противна позиция филантропов, но я не набрасываюсь на них с кулаками.
Свобода слова — при осуждении высказывающегося априори: так это понимают сами журналисты.
Брат одного из героев статьи — и как раз того, о ком я отозвался довольно лестно, — явился требовать сатисфакции за упоминание деталей, оттеняющих в целом безупречно светлый образ. Это, впрочем, было лишь поводом, свое раздражение он выразил так:
— Ты написал о них, как будто высморкался.
Я оценил метафору и пробовал поспорить, но он не хотел спора — он хотел меня уничтожить. Он брызгал молодой слюной и говорил, что сердце их общей с героем матери разбито, и он мне этого никогда не простит, интересовался, как я собираюсь с этим жить дальше… На секунду я раскаялся в своей гордыне, мне захотелось нырнуть куда–нибудь под переплет книжки Диккенса.
Но потом он потребовал денег. Я плохой, и деньги я люблю. Он — хороший, и оценивать разбитое сердце матери в рублях ему не пристало, тем более, что деньги предназначены явно не ей. Но ведь с нами, мизантропами, любые фокусы проходят, поскольку мы — вне закона.
Я не знаю идеалов, за которые могли бы сражаться современные люди, не выглядя при этом смешными. Мне плевать, какой национальности и вероисповедания дурак. Я считаю, что богатые и бедные отвратительны лишь в силу осознания себя таковыми. Наконец, каждый народ действительно имеет то правительство, которого заслуживает. Перед юстицией я чист. Так оставьте меня в покое или вступите со мной в спор!
Но никто и не спорит. Единственный аргумент — пятерня. Я устал играть в эти волшебные кости с запаянной внутри свинчаткой. Зима. Насморк. Скверное настроение. Довольно: я сказал — апчхи! — и тем облегчил себе душу.
1994, Курган
Освистанный монолог
Я бегу, как белка в колесе, пытаясь догнать свой возраст. Но, оказавшись на следующей ступени, — остаюсь прежним…
Если некто задумывал прожить жизнь как лорд Байрон, а кончил ее обыкновенным титулярным советником — не значит это, что его идеалом и был титулярный советник? А сделай его судьба чем–то вроде лорда Байрона — вынес бы он подобную роль, не сфальшивил бы позорно, не провалился бы?
И путь на Голгофу никому не заказан, но — не жадничайте с репертуаром…
Я настаиваю на том, что большинство живущих счастливы абсолютно, бесповоротно и по большому счету. Именно метафизически счастливы, ибо обрели смысл жизни в достоверном исполнении череды предназначенных ролей.