Марчин Вроньский - Нецензурное убийство
— Целых восемнадцать курв прокатать, — пробормотал Зыга, глядя, как на Кафедральной площади строится кавалерийский взвод.
— Полиция нравов поможет. Но мы наверняка ничего не узнаем. Обыкновенный налет, пан начальник. — Сыщик подал младшему комиссару огонь. — Выпендриваться стал, вот и всадили перо. И какой точный удар! Даже врач удивился. Разве что это профессионал был, хотя, по моему разумению, с чего бы? Какой смысл идти на мокрое дело ради пары злотых? Ну как? Мы с Фалневичем поделим районы поиска?
Зыга не ответил, поглощенный своими мыслями. Два трупа за два дня было по статистике более чем приемлемо, тем более столь непохожие: один убит с ужасающей выдумкой, другой — разнообразия ради — вульгарно. Разные люди, разные виновники…
Агент курил и ждал, пока начальник наконец ответит, но тот продолжал смотреть прямо перед собой, как кататоник какой-нибудь. Зельный своего шефа любил, ведь это шеф отыскал его, прозябающего в комиссариате на улице Фоксаль, и устроил ему перевод на следственную службу. О, вот это, как он убедился, была работа, и дело не только в двадцати пяти злотых служебной надбавки! Зельный мог одеваться как надо, почти не сидел за письменным столом, а мотаясь по городу, всегда при случае мог подцепить какую-нибудь барышню свободных нравов. Но и сам Мачеевский был холерно хорошим следаком! Всего тридцать лет, а уже младший комиссар. На большее начальник скорее всего рассчитывать не мог, потому что времена послевоенной нехватки кадров миновали, и к корыту норовили пристроить старых боевых друзей. Но это-то как раз молодому агенту было только на руку, ибо ничто не предвещало скорой смены шефа. Впрочем, хоть Зельный и любил Мачеевского, он не сомневался, что тот не совсем нормальный. Что-то такое он видел в кино: простой парень, каждый день сидит в конторе, а ночью превращается в чудовище, чтобы наутро все забыть. Агент был уверен, что младший комиссар закончит у Иоанна Божьего: преждевременно состарившийся, слюнявый и бормочущий себе под нос.
Тем временем в голове у младшего комиссара работал «полицейский закон всемирного тяготения», как он это называл. В примитивной версии этот закон знают даже в самых мелких полицейских участках, когда, поймав похитителя груш, на него пытаются навесить все кражи по целой гмине. Если Земля притягивает яблоко, проступок притягивает другие проступки. В убийствах Биндера и Ежика Мачеевский видел что-то похожее, хотя на гораздо более тонком уровне. Эти два преступления, чем больше они друг с другом не состыковывались, тем сильнее связывались воедино в голове Зыги. Рикардо Порониц объяснил бы это в «Экспрессе» не иначе как влиянием Плутона…
— Доброе утро, пан комиссар! — вернул его к реальности голос судебного медика, который, увидев знакомую фигуру следователя, велел водителю остановить каретку. — Умер незадолго до полуночи. Как только управимся со вскрытием, я позвоню.
— Спасибо, доктор. — Мачеевский приподнял шляпу. — Буду ждать.
Каретка, недовольно урча мотором, начала взбираться вверх по улице в сторону ратуши. Младший комиссар жадно затянулся папиросой, словно хватая воздух, и только теперь ответил на вопрос агента:
— Бродить по городу может и кто поглупее. А ты мне пригодишься для чего-нибудь другого. А может, Зельный, это была заказная работа?
— Политическая? — удивился агент. — Во Львове я бы поверил, в конце концов, там украинцы. Но люблинские коммунисты?! Ну не думаете же вы, пан начальник, что сионисты?
— Боже упаси, Зельный, только не политическая! — засмеялся Зыга. — Но сначала редактор, потом цензор. Что-то их связывает, нет?
— Если бы журналист убил цензора, это я понимаю, а так?…
— Однако нельзя не заметить, что что-то их связывает. Газета, Зельный. Один пишет, другой читает. Только что такого он мог вычитать?
— Но пан начальник, если мы начнем так вникать, то не сдвинем с места оба дела! — запротестовал агент.
— Какие оба? — Мачеевский пожал плечами. — Покойного пана Биндера того и гляди заберут воеводские. И очень хорошо, пусть себе роются в этом говне. А мы тихонечко пойдем по следу цензора. И будем на месте первыми.
— Аа-а! — Ошарашенный агент удивился, как ребенок, в первый раз увидевший паровоз.
— Бе-е. Подумай немножечко, пан Валентино! — засмеялся младший комиссар. Поэтическое вдохновение его уже полностью оставило, и он снова был нормальным фликом. — Фалневича в это посвятишь, но никому больше чтоб не проболтался!
— Я?! Да ни в жисть, пан начальник! Зуб даю! — Зельный состроил мину оскорбленного жулика.
Пошли дальше. Внезапно младший комиссар застыл на месте, услышав позади команду «смирно!» взводного ротмистра. Выругался себе под нос, что никак не избавится от старых рефлексов, и прибавил шагу. Зельный глянул на рекламную тумбу — там, на афише фильма «Сын шейха», Валентино электризующе растянул губы в полу-угрозе, полу-улыбке. Агент невольно придал себе такое же выражение лица.
— На мессу опоздаем! — прикрикнул Мачеевский.
* * *— Per evangelica dicta deleantur nostra delicta[26], — произнес театральным шепотом толстый лысеющий капеллан, целуя миссал.
В хор «Laus tibi, Christe»[27] вкрался легкий скрип дверей костела, и за последними рядами скамей в центральном нефе встали двое одетых в гражданское мужчин: один с внешностью платного партнера для танцев, другой больше всего напоминал бандита. Несмотря на это, полицейские подвинулись, чтобы дать им место.
Ксендз тем временем взошел по узким ступеням на амвон и начал:
— Сегодня мы молимся за всю отчизну, а значит, и о том, чтобы все те, кто составляет десницу ее правосудия, примером своей жизни, своей добросовестности и непоколебимости воплощали духовные ценности на всех постах, на которых им выпало стоять.
Мачеевский наблюдал, как Томашчик торжественно кивает головой в третьем ряду. Недалеко от него сидел Крафт — который, будучи евангелистом, имел хороший предлог и мог бы остаться в комендатуре, — и с серьезным видом внимал проповеди.
— На вашем знамени виден сребровласый святой Михаил Архангел в доспехах и тунике, в правой руке он держит меч огненный, а в левой — весы. Пусть по его примеру и вас ведут в служении справедливое возмездие и благоразумие, и да будет мундир ваш как священный щит.
Зыга стиснул зубы. Раз так, если центральная комендатура и министр разводили руками, только Михаил Архангел мог прийти на помощь. Прошло почти четыре месяца, как в Пулавах погиб полицейский, потому что для него не хватило пистолета. Пока он успел снять с плеча винтовку и зарядить, бандит несколько раз выстрелил в него из браунинга. В Люблине тоже половина оружия была непригодна для использования, а войсковые чины, которых попросили о содействии, предоставили комендатуре… бронемашину. Которая стояла все время в гараже не только потому, что в полиции была ни к чему. Прежде всего ее надо было починить, а по мнению Зыги, лучше бы сдать на металлолом.
— Когда в 1915 году в Люблин вступила кавалерия Легиона, народ восторженно встречал ее на улицах и на площади перед кафедральным собором, — высокопарно говорил ксендз. — Не один из вас был свидетелем этого события и помнит тот подъем, и наверняка ему запали в душу слова маршала Пилсудского: «Только здесь, в Люблине, я чувствую, что я в Польше». Сегодня для многих уже независимая Польша стала делом таким обыденным, таким очевидным, что не стоит более глубокого внимания и заботы. А есть и такие, для кого сильная Польша, правовая Польша, в которой господствуют закон и порядок, во всех отношениях неудобна. Но вы, возлюбленные мои, собрались сегодня в храме Господнем затем, чтобы укрепиться в вере в свободную, справедливую и католическую отчизну, в вере, которая дарует вам силу и возможность давать безжалостный отпор тем, кто пренебрегает этими ценностями.
Младший комиссар, услышав о католической Польше, глянул на Крафта. Однако тот сидел с непроницаемым лицом, точно так же, как раньше, и смотрел на священника.
— Ибо нашей отчизне, — донеслось с амвона, — душам нашим грозят не только искушения, от которых Господь предостерегает верных в заповедях Своих. Вы стоите на страже достояния и доброго имени своего и ближних, но вместе с тем держите щит перед Антихристом, перед теми лжепророками под красным знаменем, которые обещают рай на земле и покушаются на существование государства, на то, о чем более века молились в костелах тысячи поляков словами: «Свободную отчизну верни нам, Господи».
Мачеевский в этом месте ехидно подумал, какая загадочно короткая память у польского духовенства и всех полицейских начальников в парадных мундирах. Он помнил со школы, что эта песня была написана в честь царя и в исходной версии говорила о «двух дружественных народах», которые «да благоденствуют, прославляя Его царствование». Лишь позднее поляки изменили ее и стали петь: «Свободную отчизну верни нам, Господи», те, что жили в Силезии: «От немецкого ига избавь нас, Господи», а евреи: «Господь, доколе Израиля великий народ…». Вот так изъявление раболепия сделалось шлягером независимости, который в 1918 едва не провозгласили гимном возрожденной отчизны. Однако, несмотря на это, как водится в Польше, наследники автора не получили ни гроша.