Джон Уильямс - Стоунер
После ужина Финч вынул бумажный пакет из ящика со льдом, куда положил его заблаговременно, и достал оттуда несколько темно-коричневых бутылок. Это было домашнее пиво, которое он сам, окружая процесс великой тайной и церемониальностью, варил в маленькой гардеробной своей холостяцкой квартиры.
— Одежду вешать негде, — сказал он, — но мужские ценности важнее.
Сощурив глаза, как химик, отмеряющий редкий реактив, Финч неспешно разливал пиво; белая кожа его лица и редеющие светлые волосы отсвечивали под потолочной лампой.
— С этим напитком надо аккуратно, — объяснил он. — Там на дне много осадка, и если слишком быстро лить, он попадет в стакан.
Все осушили по стакану, хваля пиво и Финча. Оно и правда было на удивление хорошее: легкое, благородного цвета и без сладкого привкуса. Даже Эдит допила и попросила еще.
Пиво чуть-чуть ударило всем в голову; смеялись без особой причины, смотрели, расчувствовавшись, друг на друга новыми глазами.
Подняв свой стакан к свету, Стоунер сказал:
— Интересно, как Дэйву понравилось бы это пиво?
— Дэйву? — переспросил Финч.
— Дэйву Мастерсу. Помнишь, как он пиво любил?
— Дэйв Мастерс… — промолвил Финч. — Старина Дэйв. За что, черт возьми?
— Мастерс, — повторила Эдит, задумчиво улыбаясь. — Тот ваш приятель, что погиб на войне?
— Да, — подтвердил Стоунер. — Тот самый.
На него нахлынула давно знакомая печаль, но он улыбнулся Эдит.
— Старина Дэйв… — сказал Финч. — Знала бы ты, Эди, как мы втроем выпивали — твой муж, Дэйв и я. Задолго до знакомства с тобой, конечно. Старина Дэйв…
Они со Стоунером улыбнулись, вспоминая Дэйва Мастерса.
— Он был твой близкий приятель? — спросила Эдит. Стоунер кивнул:
— Близкий.
— Шато-Тьерри. — Финч допил свой стакан. — Какая же сволочь эта война. — Он покачал головой. — Но старина Дэйв… Может быть, он смеется где-нибудь над нами прямо сейчас. Жалеть себя — это не в его правилах. Интересно, успел он хоть капельку Франции увидеть?
— Не знаю, — сказал Стоунер. — Ведь его почти сразу убили.
— Очень жалко, если не успел. Мне всегда казалось, он во многом ради этого записался. Чтобы взглянуть на Европу.
— На Европу, — отчетливо повторила Эдит.
— Да, — сказал Финч. — Старина Дэйв не так уж много чего хотел, но Европу увидеть хотел, пока жив.
— Было время, и я собиралась в Европу, — проговорила Эдит. Она улыбалась, но в глазах появился беспомощный блеск. — Помнишь, Уилли? Мы с тетей Эммой собирались, когда я еще не вышла за тебя замуж. Помнишь?
— Помню, — подтвердил Стоунер.
Эдит засмеялась резким смехом и покачала головой, словно была озадачена.
— Кажется, что это было давным-давно, хотя на самом деле недавно. Сколько времени прошло, Уилли?
— Эдит… — начал Стоунер.
— Давай-ка подсчитаем: мы собирались ехать в апреле. Год прибавляем. А теперь у нас май. Я могла бы… — Вдруг ее глаза наполнились слезами, но она еще улыбалась застывшей улыбкой. — Теперь об этом и думать нечего. Сколько тетя Эмма еще проживет? Я никогда не получу возможности…
И тут, хотя ее губы по-прежнему растягивала улыбка, слезы потекли и она зарыдала. Стоунер и Финч поднялись со стульев.
— Эдит, — беспомощно произнес Стоунер.
— Ах, оставьте меня в покое! — Сделав странное винтовое движение, она встала перед ними во весь рост; глаза были зажмурены, руки по бокам стиснуты в кулаки. — Все, все! Просто оставьте меня в покое!
Она повернулась, нетвердой походкой пошла в спальню и захлопнула за собой дверь.
С минуту все молчали, прислушиваясь к сдавленным рыданиям Эдит за дверью. Потом Стоунер сказал:
— Вы должны ее извинить. Она устала и не вполне здорова. Нервы…
— Само собой, Билл, я ведь знаю, как это бывает. — Финч невесело усмехнулся. — Женщины есть женщины. Мне тоже скоро надо будет привыкать. — Он посмотрел на Кэролайн, усмехнулся еще раз и понизил голос: — Мы, пожалуй, не будем беспокоить Эдит сейчас. Ты просто поблагодари ее от нашего имени, скажи, что угощение было отменное, и мы вас непременно пригласим, когда устроим свое гнездышко.
— Спасибо, Гордон, — отозвался Стоунер. — Я ей передам.
— И не переживай, — добавил Финч, шутливо ударив Стоунера кулаком по плечу. — Случается, ничего страшного.
После того как новенькая машина взревела и, фырча, унесла Гордона и Кэролайн в темноту, Уильям Стоунер стоял посреди гостиной и слушал сухие, равномерные рыдания Эдит. Эти звуки, на редкость бесцветные, не несли в себе никакого чувства, и казалось, что это будет продолжаться вечно. Он хотел успокоить ее, согреть, но не знал, как подступиться и что сказать. Поэтому он просто стоял и слушал; немного погодя он осознал, что первый раз слышит, как Эдит плачет.
После катастрофического ужина с Гордоном Финчем и Кэролайн Уингейт Эдит выглядела почти довольной, она была спокойней, чем когда-либо раньше после свадьбы. Но она не хотела никого больше принимать и неохотно выходила из квартиры. Стоунер большую часть покупок делал сам по перечням, которые Эдит писала ему на маленьких голубых листочках своим по-детски аккуратным почерком. Пожалуй, веселей всего она была, когда оставалась одна; она часами сидела за вышивкой салфеток, скатертей или гарусом по канве и слегка улыбалась поджатыми губами. Все чаще и чаще к ней начала приходить ее тетя Эмма Дарли; возвращаясь вечером из университета, Стоунер нередко заставал их вдвоем за чаем и за тихим — чуть ли не до шепота — разговором. Они всегда встречали его приветливо, но Уильям чувствовал, что его появление их не радует; миссис Дарли редко оставалась при нем более чем на несколько минут. Он научился деликатному, ненавязчивому уважению к миру, в котором начала жить Эдит.
Летом 1920 года он провел неделю у родителей, в то время как Эдит гостила у своих родных в Сент-Луисе; он не видел мать и отца с самого дня свадьбы.
Пару дней он трудился в поле, помогая отцу и наемному работнику-негру; но запах свежей земли и податливость теплых влажных комьев под ногами не пробудили в нем чувства возвращения к чему-то знакомому и желанному. Он вернулся в Колумбию и провел остаток лета за подготовкой к новому курсу, который должен был преподавать в следующем учебном году. Большую часть дня сидел в библиотеке, иногда возвращался домой только поздним вечером сквозь густой сладкий аромат жимолости, которым веяло в теплом воздухе, наполненном шелестом нежных листьев кизила, призрачно шевелившихся в темноте. От долгой сосредоточенности на трудных текстах болели глаза, ум был отягощен проделанной работой, покалывало пальцы, слегка онемевшие и сохранившие в себе ощущение потертой кожи, бумаги и доски стола; но он был открыт миру, сквозь который шел в эти недолгие минуты, и мир доставлял ему радость.
На заседаниях кафедры стали появляться кое-какие новые лица; кое-каких прежних уже не было; у Арчера Слоуна продолжался медленный упадок, который Стоунер впервые заметил во время войны. Его руки дрожали, и ему трудно было удерживать внимание на том, о чем он говорил. Кафедра, однако, продолжала действовать за счет набранного хода, которым была обязана традициям и самому факту своего существования.
Стоунер отдавался преподаванию всецело и до того самозабвенно, что иные из педагогов, недавно пришедших на кафедру, испытывали перед ним благоговейный страх, а те, кто знал его давно, слегка беспокоились за него. Он осунулся, похудел и сутулился больше прежнего. Во втором семестре появилась возможность взять добавочную нагрузку за дополнительную плату, и он ею воспользовался; также за дополнительную плату он преподавал в том году на только что открывшихся летних курсах. Отчасти им руководило смутное стремление накопить денег на поездку в Европу, от которой Эдит в свое время отказалась ради него.
Летом 1921 года, ища ссылку на латинское стихотворение, он впервые за три года, прошедшие после защиты, заглянул в свою диссертацию; он перечитал ее всю и нашел ее доброкачественной. Не без страха перед собственной самонадеянностью он подумал: а не переработать ли ее в книгу? Хотя он опять преподавал с полной нагрузкой на летних курсах, он заново просмотрел большинство использованных текстов и начал расширять область исследований. В конце января он пришел к выводу, что книга может быть написана; к ранней весне он дозрел до того, чтобы написать первые пробные страницы.
Той же весной Эдит спокойным и почти безразличным тоном сказала ему, что хочет ребенка.
Это желание пришло к ней внезапно, и непонятно было, откуда оно взялось; она объявила о нем Уильяму однажды утром за завтраком, за считаные минуты до того, как ему надо было идти на занятия, и в ее голосе звучало чуть ли не удивление, словно она сделала открытие.