Иван Евсеенко - Паломник
И досиделся! Не успел он поднести первый ломтик ко рту, как вдруг появились хозяева ящика. Из-за деревьев и кустов желтой акации вынырнули два удивительно похожих друг на друга мужика: оба с коричнево-задубелыми лицами в ссадинах и подтеках, оба в поношенных и во многих местах порванных пальто и оба донельзя прокуренных и пропитых. Вначале Николай Петрович подумал было, что они в довольно пожилом уже, старом даже возрасте, но приглядевшись повнимательней, определил настоящие их годы. Каждому из них было всего лишь под пятьдесят, не больше. Старили же мужиков какие-то потухшие, глубоко запрятанные на отечных, одутловатых лицах глаза да неухоженные, давно не знавшие ни гребенки, ни ножниц бородки. Подобных мужиков Николай Петрович видел в подвале возле туалетной комнаты, но не обратил на них особого внимания, думал – нищие да и нищие, на вокзалах их всегда обреталось много. Нынче же, обнаружив горемычных этих, донельзя опустившихся сотоварищей в двух шагах от трапезного своего, облюбованного места, он сообразил, что они хоть и вправду нищие, но совсем не такие, какие встречались когда-то после войны и в городах, и в селах. Те были нищими по несчастью, по военному лихолетью, а эти – Бог знает по какой причине. Да и называют их теперь, кажется, не нищими, не сиротами и погорельцами, а каким-то странным, нерусским словом – бомжи. Николай Петрович не раз об этом слышал по телевизору и радио, удивлялся, откуда могли появиться такие люди и такое им прозвание в России. Но нынче, увидев добровольных страдальцев впервые, он согласился, что они и есть самые доподлинные бомжи, другого, русского слова тут и не придумаешь, потому как занятие у них тоже не русское – при здоровье и молодых еще летах жить не трудом и даже не подаянием, а цыганским каким-то попрошайничеством.
– Не поделишься хлебом-солью, отец? – действительно попросили они его униженно и жалобно.
– Отчего ж не поделиться, – не смог устоять перед их жадными, изголодавшимися взглядами Николай Петрович, хотя особого желания сидеть с ними в одном застолье у него и не было.
Бомжи сразу воодушевились, посветлели даже как будто лицами, но тайную настороженность Николая Петровича заметили и, обретая какую-никакую человечность, принялись успокаивать его:
– Ты не подумай чего такого, мы свою долю внесем. Бутылочкой вот с утра разжились, а с закуской пока не вышло.
– Я и не думаю, – тоже вполне по-человечески ответил Николай Петрович. – Присаживайтесь.
Один из бомжей, по виду более молодой, но и более заскорузлый, обтерханный, тут же метнулся в кусты акации и притащил оттуда еще пару тарных ящиков. Другой тем временем вытащил из кармана бутылку водки и стопочку пластмассовых стаканчиков.
– Ты примешь с нами? – спросил он Николая Петровича, проворно располагая все это богатство рядом с закуской.
Николай Петрович подумал-подумал и согласился, забыв предостережения Марьи Николаевны в дороге водку не пить, потому как мало чего от нее может приключиться у него с сердцем и головой:
– Приму, чего уж там!
Ему вдруг захотелось разузнать, что же за люди эти бомжи, как докатились до такого существования, где теперь живут-обретаются, о чем думают и мыслят. Не выпить тут нельзя: по-трезвому разговора у Николая Петровича с ними не получится – больно уж они какие-то потерянные, сорные люди. Хотя, может быть, и не так, может, просто несчастные и самые заблудшие из всех заблудших.
Бомжам сговорчивость Николая Петровича, судя по всему, понравилась. Они совсем по-дружески, как старые знакомые, сгрудились вокруг него на принесенных ящиках, и владелец бутылки припухшей и мелко вздрагивающей, должно быть с похмелья, рукой принялся разливать водку. Себе и своему сотоварищу он плеснул в пластмассовые стаканчики, а Николаю Петровичу – в алюминиевую кружку, которую тот еще в начале своей трапезы вынул из мешка, надеясь после добыть где-либо воды, а то, может, и чаю.
– Ну, за здоровье, что ли! – с трудом поднял с газетки стаканчик верховодивший бомж.
Другого тоста у них не нашлось (Николай Петрович тоже сразу не сообразил, за что еще можно пить в подобном застолье), и они, кое-как сойдясь над ящиком стаканчиками и кружкой, с натугой выпили.
От похмельной утренней водки бомжи сразу размякли, повеселели: задубелые их, коричневые лица покрылись румянцем, правда, каким-то болезненным, излишне ярким, а в глазах мелькнули, затеплились вполне даже живые огоньки.
– И давно скитаетесь? – раздул эти огоньки Николай Петрович.
– Так шестой год уже, – с охотой и с залихватской похвальбой ответили бомжи, к удивлению Николая Петровича, без особой жадности приступая к закуске.
– И что ж оно, так вольней? – любопытствовал дальше Николай Петрович.
– Ну, вольней не вольней, – принялся разливать по второму разу верховодивший бомж, – а сами себе хозяева. Вот разжились бутылкой – выпили, не разжились – и так сойдет.
– А домой, к женам-детям не тянет? – еще сильнее дохнул на разгорающийся огонек Николай Петрович. – Все ж таки в тепле, в обиходе.
– Какой там обиход, – не дожидаясь нового тоста, на одном дыхании выпил водку бомж помоложе, – приду когда домой пьяный, так она затолкает меня в чулан, оберет всего до копейки да еще и милицию вызовет. А я, между прочим, слесарь шестого разряда, по пять сотен ей при коммунистах приносил.
– Чего же сейчас не приносишь? – построжал Николай Петрович, не очень-то понимая объяснения бомжа.
– Завод закрыли, работы нет, я и ударился в бега.
– А жена с детьми как?! Побоку?!
Бомж посмотрел на Николая Петровича долгим, затяжным взглядом, но ничего не ответил, а лишь по-вороньи нахохлился: глаза у него сразу помертвели, огонек в них потух, подернулся бурым торфяным пеплом. Николай Петрович почувствовал, что в строгости своей малость перебрал, что в первую очередь, наверное, надо было со всеми подробностями войти в положение потерянного этого человека, выказать ему сочувствие, а потом уже и держать с него спрос. А так получается одна только обида, хотя, похоже, к подобным обидам бомж за годы скитаний порядком привык, смирился с тем, что каждый встречный-поперечный относится к нему с грубостью и небрежением, как будто он вовсе уже и не человек, а лишь бездомное, лишившееся своего пристанища животное.
Николай Петрович вознамерился было повиниться перед бомжем за нанесенную обиду, но не знал, как это лучше сделать: народ они обездоленный, недоверчивый, любое неосторожное слово их ранит, саднит, так что тут, наверное, тоже лучше всего помолчать – глядишь, оно как-нибудь и сгладится все само собой.
И оно действительно вскорости сгладилось. Бутылка быстро опорожнилась, как-никак пили втроем, хотя Николай Петрович особо и не усердствовал, помня наказ Марьи Николаевны и то обстоятельство, что бомжи изначально на его участие в застолье не рассчитывали – при их тренировке тут и на двоих пить нечего. Когда же последние капли были разлиты, бомжи аккуратно, словно какую-то редкую драгоценность, спрятали бутылку в полиэтиленовый пакет, минуту-другую потолкались еще возле ящиков, а потом вдруг напористо, без прежней унизительной тоски в голосе попросили Николая Петровича:
– Может, угостишь еще чуток? А то недобор получается.
Отказать им в этой просьбе Николай Петрович никак не мог. Бомжи выставили первую, починную, бутылку, не поскупились, а теперь вроде как его очередь. В любом застолье так заведено: тебя угостили – ты угости вдвое, на дармовщинку не зарься.
– Отчего ж не угостить, – чувствуя себя должником, ответил Николай Петрович.
Он расстегнул вначале телогрейку, потом пиджак и, особо не таясь новых своих товарищей, достал из бокового кармана пакетик с документами и деньгами. Отсчитав пятьдесят рублей, Николай Петрович с задором и даже с каким-то вызовом (мол, знай наших!) протянул их бомжам:
– Хватит?
– За глаза! – загорелись те новым огнем и желанием.
Младший из бомжей, подхватив деньги, на удивление споро и проворно побежал куда-то к вокзалу, а старший уже совсем по-хозяйски взялся хлопотать вокруг стола, подровнял на газетке кусочки хлеба и сала, составил впритык стаканчики и кружку, чтоб удобней и без потери времени было разливать в них водку, когда появится гонец. Чувствовалось, что в прежней, человеческой жизни он в этом понимал толк. Николай Петрович исподтишка наблюдал, прикидывал и так и этак, кем же мог быть новый его неожиданный знакомец до своего скитальчества: рабочим? крестьянином? или каким-либо служащим? – но ни одно из этих званий к нему не подходило. Глядя на его заскорузлые, припухшие руки, на заросшее свалявшейся бородкой лицо, можно было подумать, что никакого звания и профессии у него никогда не было и что он от самого рождения скиталец и бомж. Несколько раз Николая Петровича подмывало вступить с ним в разговор, но он вовремя останавливался, вспоминая, чем закончилась его беседа с бомжем, убежавшим сейчас за бутылкой. Рассказывать о своей прежней жизни они, судя по всему, не любят, как будто стыдятся не нынешнего своего состояния, а именно той, доскитальческой жизни, когда у них были и дома, и семьи, и работа. Одно только Николай Петрович знал твердо – крестьянами бомжи раньше быть никак не могли. Земля прокормит, оденет и обует любого-всякого, если только, конечно, не сидеть на ней сложа руки да не надеяться, что кто-то за тебя вспашет ее и засеет. К тому же в деревне у каждого свой родительский дом, свое хозяйство, а не казенная каменная квартира, где одни только полудохлые коты да неизвестно зачем удерживаемые собаки. Уйти из крестьянского дома, бросить его на произвол судьбы совсем не то, что городскую бесприютную квартиру. Конечно, от тюрьмы и от сумы никто не зарекайся, ни крестьянин, ни рабочий, ни, к примеру, инженер или врач, но крестьянин если и пойдет по миру с протянутой рукой, то пойдет нищим и будет добывать себе пропитание крестом и молитвой, а никак не попрошайничеством, как бессчетно расплодившиеся сейчас повсюду эти бомжи.