Войцех Кучок - Царица печали
— Ничто так не помогает в болезни, как Гайдн,—
а потом:
— Мой папа и твой дедушка всегда от этого выздоравливал. Та-а-а-а, пам, пам, пам, пам. И я от этого выздоравливал, хоть на самом деле, и ты должен знать это, сынок, я никогда не болел, я всегда был крепкий мужик, мужик хоть куда. Я знаю, в кого ты такой дохляк, в мать конечно, в эту закоренелую санаторную ипохондричку, черт бы ее побрал. Я не болел, но с Гайдном я становился здоровее, в смысле, я… благодаря Гайдну…
Он говорил и поправлял мне одеяло, тщательно, аж под самый подбородок, укутывая меня.
— В этом доме всегда слушали приличную музыку, а не какие-нибудь там завывания. В этом доме музыкой лечились. Бах, Моцарт, Гайдн, Бетховен, Штраус, разумеется Иоганн, который по вальсам. Неужели ты не слышишь этого? Ведь одно только звучание этих имен придает силы…
Он говорил и покрывал мое толстое одеяло дополнительным пледом, выравнивал его, прихлопывая.
— Повтори, сынок, эти имена. Они звучат громоподобно, как столетия музыки, как пространства тысячи филармоний, в которых играли эту музыку… Музыку безупречную… Музыку нетленную… Повтори, сынок, мама тебя этому не научит: Гай-дннн! Бе-ет-хо-о-ове-еннн!
И впрямь, старый К. раскатывался громом и даже на минуту делал музыку тише, чтобы подчеркнуть эффект мужественности своего голоса; старый К. грохотал, но я от этого не делался здоровее, из моего больного горла вырывался жалобный скрип, тут же переходящий в кашель:
— Гайй… ых… ых… ых…
Старый К. смотрел на меня с презрением, махал рукой и триумфаторски прибавлял громкость, выходил, оставляя двери открытыми, и показывал, приложив палец к губам, чтобы я слушал эту музыку в тишине и сосредоточенности, показывая другим пальцем, чтобы я не ворочался. На прощание он торжественно бросал последние слова, как если бы я не вполне уразумел, с чем имею дело:
— Музыкотерапия…
Гайдн был для меня самой тяжкой каторгой. Хоть и остальные венские классики отражали мещанскую безвкусицу так же ярко, старому К. особенно полюбился Гайдн. Насколько Бетховена я мог принять, не морщась, за его «меланхолический лиризм камералистики» (так было написано на конверте пластинки), насколько перед Моцартом я мог преклонять пышущий жаром лоб за «дезинвольтуру фортепьянных сонат» (так было написано на конверте, что лежал у проигрывателя), настолько же Гайдн был для меня воплощением музыкальной скуки (к тому же без конверта, только в пыльном и мятом полиэтиленовом пакете, — видать, эта скука не поддавалась даже описанию музыковедов).
— Сто четыре симфонии! Восемьдесят три струнных квартета! Сто девяносто девять трио! Сила безукоризненности… Разве это не сила?! — задавался вопросом старый К., подбирая для меня соответствующую пластинку из гайднотеки. И я тогда представлял себе, как шестидесятилетний Франц-Йозеф Г. чешет под париком свою лысину и, неуверенно глядя в партитуру своей последней, Лондонской симфонии, думает про себя: «Вроде наконец что-то у меня вышло… На сто четвертый раз…» — но, думается, и в этом он ошибался. Франц-Йозеф Г. — это музыкальный аналог силезского жура, то, что не получается переварить, надо выблевать: орднунг, корректность, легкость, канделябры, локоны, реверансы, клавикорды, пудры, чулочки, парики, а потом — бакенбарды, конфитюры, граммофоны и фарфоры, послеобеденные гости, воскресные меломаны — вся эта мещанская публика с вечными претензиями высшего порядка в течение столетий восхищалась Гайдном, его безупречной музыкой.
Проклиная в душе вирус, крушивший мое тело, а также музыку, крушившую мое сердце, я чувствовал, что если когда-нибудь я и стану что-нибудь искать в музыке, так это изъяна, несовершенства или чего-то греховного.
* * *— Так больше не может продолжаться с этими болезнями! — сказал старый К.
И в этом они с матерью были согласны и даже, к моему огорчению, предприняли предупредительные меры, вместе, как редко когда, приняли совместное решение, с криком, со скандалом, но совместное; так уж у них повелось, что они по привычке повышали голос даже тогда, когда были согласны, так, на всякий случай, давая друг другу понять, что этот объединяющий различия союз не означает никакой доверительности, никакого более или менее длительного супружеского перемирия.
— Надо что-то сделать с этим его здоровьем!!
— Я то же самое говорю, давно уже говорю!!
— В санаторий отослать карту!!
— Карту послать, причем немедленно!! Не тянуть!!
— Надо срочно выслать заявку в санаторий!!
— Да говорю же тебе, слышь ты, мужик, что это лучший выход — в санаторий его устроить!!
— Выбить из него всю немощь в санатории!! Где бумага?! Где ручка?!
— Написать!! Отослать!! Это на гоп-стоп не делается!! Подождать придется!!
— Все равно неизвестно, примут ли!! Как надо писать: «пожалусто» или «пажалуста»?!
— Ты это что, мужик, меня, что ли, спрашиваешь?! Кто из нас школу кончал?! Написать, отослать!! Ты хоть что-нибудь можешь, наконец, сделать для ребенка!!
— Выбить из него всю немощь!! Там из него наверняка всю немощь повышибут!! Пишу «пожалусто»!!
И послали в большой детский санаторий прошения на меня, сразу в несколько отделений выслали, с надеждой, что хоть одна заявка будет удовлетворена: в отделение сколиотиков, в отделение астматиков, в отделение ревматиков, в отделение отоларингологии, ортопедии, неврологии, кардиологии, к ортодонтам — ко всем меня можно было послать, везде я годился, оставалось только ждать ответа.
— Твоя хилость имеет, скажем так, общий характер, — рассеивал мои сомнения старый К. — Не важно, где тебя примут, юноша, основное — это концентрация профессиональных медицинских сил на твоей хилости, они там как следует, не то что мамочка, возьмутся за тебя, раз и навсегда отобьют охоту быть маменькиным сынком; скажу тебе по секрету, что они в деле выбивания немощи руку себе набили еще лучше, чем твой отец, там у них способы получше наших домашних, знай, сынок, вернешься оттуда сильный, как дуб, и здоровый, как репа. Помни: основа — в концентрации…
— Ты, сынок, должен поехать туда, не то с этим твоим здоровьем я совсем измучусь. У меня все внутренности в гробу переворачиваются, когда я слышу этого старого психа; когда он приходит на кухню и начинает говорить с набитым ртом, то у меня словно камень за пазухой на сердце давит, но на сей раз он прав, там тебе будет лучше, там тобой займутся. Вот увидишь, два месяца пролетят, как рыба об лед, и соскучиться-то толком не успеешь, — говорила мать на прощанье, путая все подряд…
Наконец пришел ответ, пришел вызов, двухмесячный курс, отделение заболеваний дыхательных путей, в самую точку (говорил старый К.), лучше не бывает (говорил он), и уже со мной прощались перед автобусом, и уже я ехал отмечать первые в жизни Дни Без Старого К., которые должны были перейти в мою первую в жизни Неделю Отсутствия Старого К., которая должна была вылиться в первый, а потом и во второй в моей жизни Месяц Безопасного Расстояния От Старого К. Хоть и беспокоил меня энтузиазм, с которым старый К. мое существование вверял в руки так называемых спецов, меня беспокоила та легкость, с которой он отрекался от первородства домашних способов лечения; здесь, должно быть, какая-то собака была зарыта. Впрочем, мое беспокойство длилось недолго — одним махом двести километров, — потому что сразу по приезде я открыл целое кладбище собак, как в документальных фильмах об этой страшной Америке; так, на каждом шагу в течение последующих недель я спотыкался о собачьи надгробия — в ванных, в коридорах, в столовых, в боксах — везде, где нас, несовершеннолетних пациентов, если можно так выразиться, концентрировали для оптового выбивания хили одним и тем же способом для всех. Я поступил в отделение заболеваний верхних дыхательных путей, хотя, если быть точным, это было отделение астматиков-малолеток; я поначалу думал, что астма — это какое-то общее название для всех ангин, воспалений горла и прочих заболеваний, которые меня то и дело прихватывали, я подумал, что вот, мол, оказался наконец среди своих, что наконец должен выглядеть как и все, делать то же, что и все, засыпать и просыпаться так же, как и все. Как все, прямо с автобуса я оказался в приемном покое, где мне велели раздеться догола, все личные вещи убрать в шкафчик и ключи отдать санитаркам («Получите все обратно в день отъезда»), как и все, оттуда я переместился в баню, где нас санитарищи (мы с самого начала поняли, что их не следует называть уменьшительно) точно проинструктировали, как следует мыться серым мылом и почему оно самое полезное для здоровья; как и все, после помывки я получил положенный комплект одежды с красным свитерочком, под которым мы могли носить разные маечки, разные подсраннички, разные рисуночки на фланелевых рубашках, но каждый обязан был носить красный свитерок, здесь различий быть не могло; пациенты постарше, которые были здесь который уж заезд подряд (такое бывало в так называемых тяжелых случаях, случаях хронических заболеваний, требующих длительного лечения), нам объясняли, что, если бы кто-то из нас попытался убежать, первое, что он должен был бы сделать, так это избавиться от красного свитерочка, все жители этого городка знают, что детишки в красных свитерках — беглецы из санатория. Фамилия самого старшего из пациентов была Крыско, нам даже не надо было придумывать прозвища, санитарищи сказали, что Крыско находится здесь уже восьмой месяц и наверняка каждый из нас захочет подружиться с ним; когда я спросил у Крыско, зачем нам надо пытаться убежать, ведь это санаторий, а не тюрьма, он ответил мне вопросом: