Игорь Всеволожский - Ночные туманы
Васо хотел было сочинить пьесу о Севастополе, даже принимался что-то писать на замызганном клочке бумаги, да бросил. У него были нелады с грамотой.
— А ведь мы в замечательное время живем, нам повезло, дорогие, говорил он. — Представьте, что бы я делал в царское время? Сидел бы, как дядя Гиго, на бревнышках, курил трубку и попивал цинандали. А здесь смотри! Никогда не забуду Васятку Митяева. Герой он?
Герой. Ему памятник надо поставить. А то, что мы с вами морковный чай пьем, едим пшенную кашу, — это все временное. Придет пора, спросят меня: «Васо, что же ты не ешь сладкую булку?» Я отвечу: «Знаете, сыт до отвала». И карамельки можно будет купить в любой лавке. Вы скажете, это мелочи, о них комсомольцу стыдно мечтать.
Но почему пролетарий должен жить хуже, чем жили буржуи? Сыты будем, одеты, и в кино станут новинки показывать каждую неделю, и в театр можно будет бесплатно ходить.
— Ай да Васо!
— А что?
— О другом надо думать. О мировой революции.
— Так кто же в ней сомневается?
Иногда мы по старой памяти заходили к Мефодию Гаврилычу. У него собирались Титов Аристарх и флотские, изнывавшие от безделья. Разговоры шли о том, что командующий обещал собрать боцманов, как только поднимут корабли со дна моря.
Разгорались глаза, черноморцы стучали трубками по столу:
— Скорее бы! Годов-то немало уж!
Расспрашивали нас о службе на тральщике, экзаменовали придирчиво.
— Смотри-ка! Ребята знающие!
За отцом заходила Люба:
— Пойдем-ка домой.
Она была синеглазая, с пышными русыми косами. Мы побаивались ее, уважали: артистка. Когда Люба играла на сцене, не похожая на себя, загримированная, таинственная и недоступная, мы отбивали ладони, крича: «Тито-ва! Ти-то-ва!» — и почему-то вдруг: «Бис!»
Старики говорили:
— Женишка бы тебе хорошего.
— Не нуждаюсь! — отрезала она. — Идем, батя, домой.
И Аристарх Титов покорно шел за своей властной дочкой.
Уходили и мы на «Чонгар».
— Скажите, ребята, — спрашивал Сева, — а что будем делать, когда не останется в море мин?
— На наш век этой пакости хватит.
О том, что тральщики подрываются, мы просто не думали.
Мы твердо рассчитывали дожить до глубокой старости.
Когда мы выходили на траление в море, я вдруг увидел что-то легко и стремительно несущееся за нами, еле приметное в зеленой волне, странно поднявшееся, разметавшее белые пенистые усы. Оно неслось во столько же раз быстрее «Чонгара», во сколько курьерский поезд опережает товарный. И обогнало нас с легкостью, что, впрочем, было нетрудно. Устремилось вперед и скоро исчезло вдали. Я знал, что это торпедный катер. О торпедных катерах говорили: они настолько стары и потрепаны, что только чудак мог решиться выйти в море на этих «плавучих гробах».
Я решил посмотреть на того чудака.
Возвратясь в Южную бухту, я отправился искать катера. И нашел их — они смирнехонько стояли у стенки.
Боже мой, да они все в заплатах!
— Любуетесь? — спросил меня молодой военмор в офицерской фуражке с белыми кантами, со звездочкой вместо царской кокарды.
— Интересуюсь.
— Что ж, будем знакомы. Военмор Алехин, — отрекомендовался он, командир катера. Вы где служите?
— На «Чонгаре».
— У Стонова? Да вы не из комсомольской ли троицы?
— Да.
— Слыхал, — сказал Алехин весело. — Избавили Дмитрия Михайловича от анархистов и клешников. Жаль, что у меня нет таких славных ребят. Ко мне не пойдут комсомольцы. Им еще жизнь пригодится. Для мировой революции, не так ли?
— Откуда вы знаете, что к вам не пойдут? Мы не трусы.
— Милый мой, — сказал Алехин, — я мичман бывшего царского флота, в революционерах не состоял. В красный флот пришел по собственному желанию, большевиков считаю людьми преотличными, судя по тем, кого знаю. Ненавижу всех анархистов и клешников и удивляюсь, что большевики до сих пор с ними цацкаются.
— С ними не цацкаются.
— Я бы их всех покидал в мешках в море. «Ты кто? — орет такой гусь на своего командира. — Холуй царский, золотопогонник и контра!» Я не контрреволюционер и не белый, у Врангеля не служил. Мы со Стеновым голода, горя хватили сполна. Душа у этой сволочи, клешников, чернее сажи. Раза три чуть не пырнули ножом… Храбрецы! На неплавающих судах от них отбиться нельзя. От наших катеров, к счастью, за милю шарахаются. Берегут свою драгоценную шкуру. Посмотреть катер хотите?
— Да, хотелось бы.
— Идемте.
Алехин показывал мне свое залатанное сокровище с восхищением и гордостью. (Он сам его переоборудовал, поставил торпедные аппараты.) Его чисто выбритое лицо с резко очерченным волевым ртом, привыкшим отдавать боевые приказы, стало вдохновенным. Если он назвал Стонова «минным богом», то уж сам-то он был настоящим «торпедным фанатиком».
— В вас почему-то я увидел себя самого, — сказал Алехин, показав мне и управление катером, и моторы, и торпедные аппараты, в которых таинственно поблескивали смазанные жиром сигары. — Я пришел в морской корпус восторженным поклонником моря. А попав на торпедные катера, решил, что никогда ни на что их не променяю. Надо мной смеялись: «нашел трясучку», «утонешь при первой волне», приглашали минером на крейсер. Спокойная и солидная должность, каюта с удобствами, кают-компания — лучше не надо; Но что поделаешь, если я сам беспокойный и мне до смерти нравятся и стремительный бег по волнам, и грозное оружие, которое может уничтожить и превратить в гору лома многотонный, закованный в броню корабль? Разумеется, плавать на таких старичках риск. Но рискую я во имя служения флоту.
Когда я вижу мачты, торчащие из воды, и сознаю, что это все, что осталось от славного Черноморского флота, я готов выходить в море на любой рухляди, которая еще в состоянии плавать, чтобы доказать, что все же флот русский есть!
Алехин пригласил меня с собой в море:
— Это вам не «Чонгар». Рискнете?
— С большим удовольствием!
Наше хождение над смертью вдруг показалось мне пресным. Я даже во сне мчался на торпедном катере в море.
После того как я с разрешения Стонова вышел в море с Алехиным, я заболел неутолимым желанием уйти на торпедные катера. Я признался в этом Дмитрию Михайловичу и своим друзьям. Мы решили: перейдем!
Стонов огорчился:
— Я не хотел бы вас отпускать, но одно утешает, — грустно улыбнулся он, — передаю вас в надежные руки.
Алехин — честный моряк. Убежден, вы не огорчите своего нового командира. Я доложу начальству. Что же касается трудностей, то не знаю, где их больше — у меня или у него.
Катер так дребезжал на ходу, что казалось, вот-вот рассыплется. Но не рассыпался. И командир рисковал стрелять по щитам учебными торпедами и умудрялся попадать в цель. Торпедоловов в то время не было, вышедшую из аппарата торпеду ловить приходилось самим.
Иногда мы теряли за этим занятием много часов, а однажды она, проклятая, утонула, глубоко огорчив командира. Торпеда стоила денег немалых, республика наша была так бедна, что потеря торпеды считалась непростительной роскошью. Никто не был виноват, и все же каждый из нас считал себя виноватым, а больше всего командир. Бедняга даже с лица изменился.
Фарватеры Черного моря еще долго оставались небезопасными. В этом мы убедились на собственном опыте.
Однажды в ясный, солнечный день, когда мы выходили на стрельбу, у нас за кормой встал столб черно-красного дыма. Катер подбросило, он чуть было не потерял ход.
Он ринулся дальше — и страшный удар сшиб нас с ног…
Я очнулся уже в севастопольском госпитале.
Катер наш был весь изрешечен осколками. Ранило командира, Севу, меня. Боцман с помощью Васо каким-то чудом довел катер, спотыкавшийся на волнах, до бухты.
В борту было восемнадцать пробоин.
Пока мы лежали в госпитале, катер находился в ремонте.
Сева был ранен легко, он бродил по госпиталю в больничном халате и в шлепанцах, выходил в сад, заходил ко мне, говорил, что командиру нашему плохо, лежит без сознания.
— А тебя как бабахнуло, я уж думал — каюк. А тут и меня вдруг осколками, словно железным дождем, закидало. Я очнулся уже, когда в бухту входили. Еле плелись. Бортом воду черпали…
Приходил часто Васо. Мы его спрашивали: как же все было? Он в ответ:
— А чего было-то? Кровь из вас хлещет, катер воды набирает. Боцман всех выручил! Я, братцы, с тоски по вас помираю. Катерок наш хожу навещать. Он на стенке стоит. Его чинят.
Старшая сестра, толстая Анна Павловна, прогоняла Васо. Но он умудрялся появляться снова:
— Скучаю я без вас, братцы.
Однажды пришел к нам Мефодий Гаврилыч.
— Эх, коли отпускалось бы нам по две жизни! — задумчиво покачал он головой. — Лишишься в борьбе одной, живи второй, воюй за правое дело. Додумаются когда-нибудь и до этого… Ну, а пока второй тебе не отпущено, береги свою первую, чтобы с большей пользой прожить. Так, Серега?