Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 3 2012)
В его простодушных глазищах сверкнули слезы, но он справился. И тут же взглянул на Льва Семеновича. И бережно промокнул его стеариновые складочки скомканным клетчатым платком. Однако никто из сидящих за столом не шелохнулся. Мишель продолжал смотреть на отца застывшим скорбно-презрительным взглядом, на широком щетинистом лице Сырка стыла широкая улыбка человека, наблюдающего что-то очень забавное.
— Парадокс, — растерянно развел руками Иезекииль. — Отец всю жизнь со всеми ладил, а мы все получились нонконформисты. Радька вообще на амбразуру бросился, Мишку тоже чуть не посадили, меня из школы в ремеслуху высадили… Смех: отец второй человек в городе, а я с напильниками, со сверлами… Мне это, правда, на пользу пошло. Когда худфонд не брал картины, я слесарем подрабатывал. Мне не в лом, только время жалко. Когда я начинаю красить, мне даже есть некогда. Я и на уроках все равно только рисовал. Учитель рисования затащил меня в кружок, а я как увидел их натюрморт — бутылка, яблоко, тряпочка свисает, — я сразу дверью хлопнул. Я уже тогда любил красить так, чтобы холст взрывался. Я никакого Ван Гога тогда не знал, а сейчас смотрю на школьные работы — к Ван Гогу пробивался! Если звезды — так чтоб горели, как сварка! Я на диплом вместо завода накрасил вулкан. Мне говорят: у тебя отец металлург, напиши горячий цех. А я смотрю в печку — и крашу и крашу! Мне и сейчас хочется показать, что жизнь — это вулкан, что мы живем на магме. Сейчас, правда, в моде те, для кого жизнь — скука и помойка, но кое-что и у меня берут. Продам картину — ты не думай, у меня и ваш Русский музей берет — получу бабки и сразу лечу на Камчатку. И каждый день поднимаюсь к какому-нибудь кратеру. Идешь и думаешь: сейчас долбанет, сейчас долбанет… Они же плюются бомбочками будь здоров!
— Так надо какую-нибудь каску, хоть строительную…
— Ха! Они вместе с каской насквозь пробивают! Да это ерунда, хреново только, что тюбик сейчас двести рублей. А у меня много уходит, я пастозно крашу! На жратву ничего не остается, рубаю один хлеб с кефиром. Мне плевать, лишь бы успеть кое-что. А то у меня ж диабет, нужна диета, хренета, а какая может быть диета, когда один тюбик двести рублей! Да еще грозятся аренду за мастерскую поднять…
Иезекииль юмористически развел руками — полюбуйтесь-де на этих чудаков. Но любоваться на них было некому: стеариновая маска Льва Семеновича не подавала признаков жизни, Мишель твердо демонстрировал свой чеканно-желейный профиль, а Иван Иваныч забавлялся самим Иезекиилем. Сырок же немного заскучал.
— Н-да… А отец тебе что-нибудь рассказывал про дядю… Григория Залмановича?
— Отца хорошо выучили помалкивать. — Растрепанный пророк не осуждал его — сочувствовал. — Мишка из-за этого всю дорогу на отца набрасывался, а я считаю, каждый человек имеет право жить как ему нравится, правильно? Я пусть буду такой, как я есть, а он такой, как он есть, правильно?
Иезекииль вопрошал всерьез, не риторически, и я ответил тоже всерьез:
— Люди не хотят знать, какой ты есть, они хотят, чтоб ты их поменьше расстраивал. Даже после смерти. Чтоб тебя было приятно любить или приятно презирать.
— Что же здесь приятного — презирать собственного отца? — вдруг ожил Михаил, обратив ко мне половину своей скорбно-презрительной и все-таки словно бы заискивающей улыбки.
— Но все-таки лучше, чем презирать себя, — пробормотал я, не зная, допускают ли такую невежливость законы гостеприимства. Правда — орудие ада, приятная ложь — орудие забвения — что выбрать?
Лев Семенович не реагировал. Но я заметил, что слезинки прекратили свой бег, когда мы от “Леньки” перешли к вулканам.
— Мне пора, — внезапно ожил Сырок, не удержав широчайшей улыбки в предчувствии каких-то припомнившихся радостей.
— Может быть, чаю? У меня еще и сыр есть, — господи, как бы Сырок не принял сыра на свой счет…
— Нет-нет, мы только что из ресторана. — Сырок уже затягивал в прихожей синюю шерстяную петлю на шее.
— А вы ничего не знаете про своего двоюродного дедушку, Григория Залмановича? За что его расстреляли?
— Если не давать людям трахаться, они и будут друг друга мочить. — Сырок одарил меня самой широкой из своих дельфиньих улыбок и ускользнул в темноту от наших сложностей.
За круглым столом тем временем возобновилась дискуссия, каждый ли имеет право быть тем, кто он есть, — как будто можно быть кем-то иным. “Генка” кипятился, “Мишка” презирал, Лев Семенович безмолвствовал, Иван Иваныч, отсевши в сторонку, наблюдал, заложив ногу на ногу, словно дрессировщик за площадкой молодняка.
— Да, а как вы сюда вошли? — словно бы мимоходом обратился к нему я, давая понять, что желаю только лишний раз восхититься его изобретательностью.
— Когда вы отходили полюбезничать с той дамой из подсобки, вы оставили ключ в кармане пиджака. Сделать оттиск — секундное дело. Я надеялся, что вы меня простите ради такого сюрприза.
— Конечно-конечно.
— А теперь примите ваш ключ обратно.
(Я лишь наутро вспомнил, что в тот жаркий день был без пиджака. А ключ в ту же ночь затерялся в связке запасных.)
Дискуссия внезапно осеклась — “Генка”, потрясенно понизив голос, указал брату на отца:
— Ты заметил, когда мы Леньку упоминаем, он сразу начинает плакать. А про Радьку как будто не слышит…
— Он всю жизнь умел слышать только то, что ему нужно, — непримиримо пробормотал Мишель, как всегда, подобно египетскому барельефу, обращенный к собеседникам желейно-чеканным профилем. — Брата расстреляли, а он служил Сталину — из кожи лез. Брат, правда, и сам много народу на тот свет отправил. Да и отец бы стрелял, его только талант спас.
Сурового сына не беспокоило, что стеариновая маска отца может его услышать. Однако она услышала…
— У Григория талант был куда побольше моего, — раздался звучный баритон, и все вздрогнули. Может быть, даже Иван Иваныч, хотя и вряд ли.
Лев Семенович сидел с прежним отсутствующим видом, шевелились только его тонкие белые губы. Но было невозможно вообразить, чтобы подобный почти оперный глас, лишь самую чуточку стариковски надтреснутый, исходил из этих губ, иссохших, словно облезлый резиновый мячик, две зимы и три лета провалявшийся под дачной верандой.
— Гришка проектировал планеры вместе с Королевым. Сергей Павлович даже во время войны, в Казани, жалел, что Григорий Волчек сидит где-то в другой зоне, да еще без права переписки. Все решил случай. Меня направили в Горную академию, а его по комсомольскому набору в энкавэдэ. Но он даже там по поводу флаттера еще до Келдыша без всяких уравнений сразу мне сказал, что все дело в расположении центра жесткости и центра тяжести. Он уже в органах мне объяснял, отчего бывает бафтинг, фроттаж… Он был бы великим человеком, а его сначала изнасиловали, а потом убили. Но если бы я попытался мстить, я потерял бы и брата и дело. И я предпочел потерять только брата. Я служил Сталину… Смешно. Это он мне служил! Мы служили своему делу, и он тоже. У нас не было никакого культа личности, у нас был культ победы. Пока мы считали, что он ведет к победе, мы на все закрывали глаза. А если бы увидели, что он ведет к поражению или что-то лично для себя выгадывает, ему тут же пришел бы конец.
Я слушал в немом изумлении, граничащем с ужасом. Не утратил дара речи один только Мишель — он был велик в эту минуту со своим бронзово-желейным профилем.
— Пришел бы конец… — скорбно-презрительно хмыкнул он. — Вы что, восстали бы?
— Нам не нужно было восставать, нам достаточно было не лезть вон из кожи, и все бы посыпалось. Вот у вас и посыпалось.
Голос звучал, губы шевелились, а стеариновое лицо отсутствовало. Впрочем, и Мишель был запрограммирован на одно — на скорбное презрение:
— Что посыпалось бы, тюрьма?
— Посыпалось бы государство. Народ.
Стеариновая маска произносила эти звучные слова без всякого смущения.
— Пусть бы оно и сыпалось. А люди жили.
Бедняжка даже за ненавистное быдло готов был вступиться, только бы насолить своим главным врагам — государству и народу.
— Люди без государства? Новое еврейство? — баритонально хмыкнула маска. — Почему же старое еврейство не пожелало жить без своего государства? А с такими трудами его выстроило?
— Государство — хранитель бессмертия, — попытался вставить я, но голос отказался мне повиноваться.